Избранное — страница 8 из 43

Мы идем под самым берегом — здесь легче против течения, тальники так четко отражают стук мотора, что кажется, будто в затопленных кустах плывет рядом с нами другая лодка. Ход очень тихий — вероятно, не более трех километров в час, но никто этим не тяготится: Захарков полулежит на корме, прикрыв глаза, — он дремлет или привычно любуется родной рекой; сподвижник Ермака, не отрываясь, караулит уток, а Валя, несколько убаюканный ровным и надежным ходом двигателя, стоит на вахте без прежнего напряжения, задумавшись. Жаль, что рокот дизеля мешает разговориться: было бы интересно познакомиться с мечтами молодого речника.

Мы пристаем к берегу против одиноко стоящей избушки. Это пост бакенщика — кругом на зазеленевшей кое-где травке ярко алеют сигнальные фонари, лежат аккумуляторы для створных знаков и плавучих бакенов, всех калибров лодки — все свежевыкрашенное, сверкающее, подготовленное к навигации. Здесь хозяин — наш пассажир Захарков, и катер встречает целая ватага детворы: настоящая лесенка из голов — от едва переступающего на ножках колесом карапуза до статной девушки-десятиклассницы с роскошной косой. Малыши лезут на руки к отцу, теребят его со всех сторон, а наш капитан неловко пожимает руку смутившейся русалки… Вот что его манило сделать здесь остановку!

Мы уселись за огромный обеденный стол. Дети ведут себя тихо и скромно, — очевидно, с таким отрядом не обойдешься без строгого чина. Дружно расправляемся с ухой — конечно, стерляжьей! — налитой в несколько мисок, и со сковородами жареной рыбы.

В просторной избе с полдюжины всяких постелей, растения в кадках, на окнах — рассада, на всем печать опрятного сибирского обихода. Широкое трехстворчатое окно, обращенное к реке, пропускает массу голубого света. Он проникает во все уголки комнаты, и отовсюду видна широкая лента Енисея с каймой тайги, уходящей пологими волнами к далекому горизонту. Вот они — сибирский размах и широта!

Плывем дальше, по-черепашьи ползем вдоль берега. На шиверах — каменистых мелях в русле Енисея — скопились высоченные горы льда. Стесненное ими течение становится особенно неодолимым — против иного мыска оно подолгу держит катер на месте. У Вали опять озабоченное лицо, он зорко следит за увеличившимся потоком встречных льдин.

Село Ярцево приближается очень медленно: мы бесконечно долго плывем мимо выстроившихся вдоль реки домов, плетней огородов, опрокинутых на берегу лодок и наконец добираемся до места выгрузки, куда позднее будет причален дебаркадер.

В Ярцеве Валя сдает своей катер и едет в Енисейск на курсы: этому способному пареньку не дают дремать на месте!


Сейчас у жителей заимки на первом месте река: все по мере сил рыбачат, пользуются днями первого бурного разлива. Снаряжаются в дальние поездки.

На берегу предотъездная суета. Трактор подтащил к реке, к месту, свободному от льда, сани, нагруженные моторной лодкой. Она громоздка и тяжела — ее с трудом стягивают всей артелью. Эта лодка — флагман и буксир рыбачьей флотилии колхоза. Грузятся сетями, палаткой, бочками, всевозможной утварью, горючим, ружьями и продовольствием две большие рыбачьи лодки. Моторка потащит их за собой вместе с тройкой долбленых веток — легких и вертких челноков — за несколько сот километров в верховья Сыма — реки, впадающей в Енисей как раз напротив нашей заимки. Небольшая рыбачья артель будет жить там все лето, облавливая озера и речки, в иные из которых еще никогда не погружалась рыбачья снасть. Чудесная это жизнь в крохотном стане на берегу таежной речки, среди нерубленых боров, населенных глухарями, рябчиками и мишками, осторожно издали принюхивающимися к пришельцам, среди первозданной тишины и дивного запаха неоглядной лесной пустыни. Дымит перед палаткой костер, тут же дремлет чуткая лайка, а загоревшие до черноты люди сушат и чинят сети, пластают рыбу, на досуге перед сном рассказывают сибирские были, покуривая и погружаясь в дремоту затихающего перед светлой ночью леса. А на реке вдруг сильно и неожиданно плеснется метровый таймень или в береговых зарослях внезапно раздастся треск — это пробирается лось…

Мне кажется, что отъезжающим рыбакам — четверке загорелых и крепких ребят в сапогах до пояса — завидуют все.

К ним спешит и Алексей Прокофьевич. Кряхтя и чуть испуганно озираясь, он спускается под яр по неровным, обложенным дощечками ступеням лестницы, высеченной в каменистой глине.

Всюду внизу, на еще не затопленной половодьем узкой отмели, исполинские глыбы льда — то похожие на циклопические укрепления или осевшие набок башни, то образующие крытые проходы, неуклюжие арки, а не то нагромоздившиеся друг на друга, как фантастические памятники. С их матовых или блестящих, как синее стекло, стенок и карнизов дружно капает. Подножие иных льдин уже заливают струи реки, заметно наступающей на берег: то одна, то другая громада, словно застрявшая здесь навеки, вдруг качнется, потом с шумом и плеском опрокинется и исчезнет в пучине; через мгновение льдина всплывет на поверхность, течение ее подхватывает, и она уплывает, сливая с себя потоки пенистой воды.

Алексей Прокофьевич медленно обходит поставленную на киль моторку, внимательно ее оглядывает. Он берется за прикрепленный к рулю шестик, шевелит его, проверяя — хорошо ли прилажен.

— И мы на таких хаживали, — с гордостью обращается он ко мне. — Как на веслах да на шестах ходить — давно забыли.

— Разве ты, Алексей Прокофьевич, научился с мотором управляться?

— А ты как думал! Я, коли хочешь, его и сейчас заведу. — Он слегка кивает в мою сторону, а по лицу, как всегда, когда он шутит, разбегается лучами паутинка добрых морщин.

На берегу собрались все жители заимки. Дружными усилиями начали сталкивать лодки в воду. Люди весело покрикивают, окликают друг друга, под железным килем нещадно скрежещет галька. Когда все лодки оказались на плаву, их между собой связали. Отъезжающие распрощались с родными и пошли по воде к своим лодкам. Захлопал мотор, заглушив людские голоса и ропот ледохода. Рыбаки стали шестами отталкивать наплывающие льдины. Народ понемногу потянулся к яру.

Мы с Алексеем Прокофьевичем простояли еще долго, следя, как все меньше и неотличимее от льдов становился караван, сливались и исчезали фигурки рыбаков. Полуденный ветерок иногда еще доносил до нас слабый стук мотора.

По дороге домой Алексей Прокофьевич молчал довольно угрюмо — проводы растревожили сердце старого рыбака.


— …Городит невесть что, право! Добрые люди услышат, скажут — спятил старик. Какой рыбак нашелся, сам еле ходит, ноги словно ощупью ставит…

За стариком только что затворилась дверь, и бабка Арина продолжает разговор уже наедине. Сидит она на своем низеньком табурете, за старозаветной прялкой. Нужды никакой в ее пряже нет, да и прясть, по правде говоря, не из чего: в дело пущены свалявшиеся как войлок от долгого лежания очесы овечьей шерсти, и нитка из них получается никудышная. Тем не менее Арина Григорьевна терпеливо раздергивает комки шерсти, сучит то и дело обрывающуюся нить, связывает узелки. Не умеет она дать своим отяжелевшим рукам отдых, хотя частенько не спит по ночам из-за ломоты. Негнущиеся пальцы по памяти делают нужные движения, правая рука то поднимается вплотную к прялке, то отводит как можно дальше от нее тихое веретено с ниткой.

Алексей Прокофьевич раздосадовал свою бабку похвальбой, как он пойдет ставить сети в курье Еловой. Из кухни доносился его ровный, ласково-усмешливый басок:

— Летось добывал? С тобой, когда косили поблизости, ходил сети поднимать…

— Так что ж, что летось… — Бабка не находит веских доводов: в душе сама не вполне уверена, что ее старик и в самом деле не может рыбачить, да и сказывается вековечная привычка считать, что весной без рыбы сидит только ленивый.

После того как проводили рыбаков, Алексей Прокофьевич особенно часто поддразнивал бабку своим намерением порыбачить и даже доказывал, что ничего особенного в этом нет: слава богу, учиться ему нечему, курью он вдоль и поперек знает, запас сетей попусту на чердаке тратится, а он еще не хуже любого сумеет их поставить!

Или, забравшись на свой ящик, Алексей Прокофьевич начинал как бы невзначай вспоминать, сколько ему доводилось добывать в Еловой щук, сорог и другой рыбы и как, в третьем году, заплыл туда весной осетр. Эти живые рассказы о рыбе, до которой лаком любой приречный житель на Енисее, несомненно, смущали Арину Григорьевну: она, вместо того чтобы строго и навсегда запретить старику думать про ловлю, нередко попросту переводила разговор на другое. Чаще всего то был перечень недоделанных домашних дел, к которым мог бы приложить руки старик, чем попусту тратить время.

И так как сидеть праздно Алексею Прокофьевичу в тягость, кончалось все обыкновенно тем, что он, вооружившись топором или лопатой, уходил ладить что-либо по хозяйству.

Однажды Алексей Прокофьевич, порывшись в груде всякого тряпья, составлявшего его изголовье, достал оттуда свои сбережения — девяносто рублей, заработанных за зиму у председателя колхоза насадкой невода, отделил от них четвертной и, молча одевшись, ушел из дома.

Потом за завтраком он объявил, что будет лечиться от кашля, достал приобретенную толику спирта и, наполнив им столовую ложку, выпил неразбавленным.

— Добро, — крякнул он, довольно щурясь и обтирая усы, — в нем самая польза. Наливай себе, охотник, метче стре́лить будешь!

В это утро мы завтракали вчетвером. Бабка размачивала хлеб в блюдце и по-всегдашнему добродушно подшучивала над своей старостью или вспоминала что-нибудь очень давнишнее, и это тоже, как всегда, без тени сожаления о минувшем: Арина Григорьевна еще очень умела жить настоящим, хотя и говаривала, что смерть, должно быть, про них забыла — их со стариком обходит.

Небольшая доза алкоголя сделала непривычного к нему Алексея Прокофьевича разговорчивее. Даже диковатая Алка не осталась безучастной — переспрашивала деда, нетерпеливо возражала. В тот день всех на заимке занимала удача бакенщика, выловившего за одну ночь четырех крупных тайменей, и мы, само собой, горячо ее обсуждали. Я успел сходить к нему за пять километров, знал все подробности, да и сидели мы за сковородкой свежей рыбы — сигами, принесенными мною от удачливого рыбака.