Сьеру Бёдвара подмывало сказать, что все ее упреки следовало бы адресовать той, кто на самом деле стремится быть полновластной хозяйкой в доме, но счел за благо поостеречься. Как так можно, не понимаю, думал он, тоскливо глядя на кустики рябины в палисадниках перед двумя приземистыми одноэтажными домиками, при виде которых у него всегда теплело на душе. И тот и другой домик ни чуточки не изменились с тех пор, как он мальчишкой бегал в Классическую гимназию. Он собирался упомянуть о них в своих воспоминаниях, даже особо посвятить одному из домиков небольшую главу, вернее, не столько ему, сколько событию, разыгравшемуся в его стенах, — разумеется, если сумеет закончить хотя бы часть, посвященную гимназическим годам. О том, чтобы довести книгу до конца, видимо, нечего уже и думать. Последнее время он часто прихварывал, работа подвигалась чрезвычайно медленно, и лишь изредка ему удавалось вызвать в себе необходимый настрой души. Трудно сказать, что было тому причиной. Ревматизм? Физическая слабость, обычная по весне? Или что-то другое? Четыре корочки, думал он, молча оглядывая жену, ее новую шляпу, казавшуюся ему ужасно безвкусной и не в меру крикливой, какой-то бочонок без полей, ее белые хлопчатобумажные перчатки, шуршащий пакет в ее руках. Четыре корочки хлеба для птиц, которых он так любил. Всего-навсего четыре малюсенькие корочки.
— Я никому не позволю мне указывать! — объявила фру Гвюдридюр. — Пусть не воображает, что я стану плясать под ее дудку!
Сьера Бёдвар выслушал ее — разумеется, молча, — хотя в уголках его рта уже начали собираться протестующие морщинки. В эту минуту из булочной на углу улиц Тьярднаргата и Вонарстрайти нулей выскочил маленький мальчишка и пронесся мимо них. Прежде чем дверь булочной снова захлопнулась, ноздрей сьеры Бёдвара коснулся аромат, который напомнил ему не только о плюшках и свежевыпеченном хворосте, но и о годах, когда он учился в Классической гимназии. Никто не мог сравниться в искусстве делать плюшки со стариком Бернхёфтом, давно уже покойным, так же как никто не мог превзойти в умении выпекать хворост славную старушку Вейгу, тоже давно сошедшую в могилу. Искоса поглядывая на пакет в руках жены, сьера Бёдвар перешел на другую сторону улицы. В ноздрях у него все еще стоял аромат кондитерской. Внезапно он остановился и взмахнул тростью.
— Гвюдридюр!
— Что случилось? — Она обернулась к нему.
— Подожди меня здесь, — бросил он каким-то чужим голосом. — Я сейчас.
Ничего больше не объясняя, он повернулся к ней спиной, точно хотел скрыть охватившее его волнение, и не оглядываясь пошел к булочной. На этот раз — ни за что, пронеслось у него в голове. На этот раз он не станет плясать под чужую дудку, чего бы это ему ни стоило.
Он приподнял шляпу перед продавщицей в белом халате и торопливо сказал:
— Французскую булку, будьте добры. Можно и вчерашнюю.
— Вчерашних нет, — ответила продавщица.
Голова у сьеры Бёдвара начала мелко-мелко дрожать.
— Хорошо, тогда дайте свежую. Я хочу покормить птиц на озере.
— Вам маленькую булочку или, может, лучше большую?
— Пожалуй, лучше большую… Да, пусть будет большая.
Он прислонил к прилавку трость, расстегнул пальто и достал из кармана кошелек, потертый, со множеством отделений, невольно сравнивая прохладный аромат пирожных и печенья с тем, что когда-то наполнял кондитерскую Бернхёфта.
— Мне очень повезло. Гм… Просто исключительно повезло, что вы не успели закрыть магазин.
— По субботам мы закрываем в четыре, — сказала продавщица, завернула булку в тонкую бумагу и назвала цену.
— Ах да. Конечно.
Сьера Бёдвар высыпал немного мелочи сперва из одного отделения кошелька, потом из другого и положил ее на прилавок перед продавщицей. До этой минуты весь он был словно на иголках, теперь же, пряча кошелек и застегивая пуговицы своего черного пальто, он оглядывался по сторонам совершенно спокойно. Таких витрин, таких застекленных шкафов, если только память ему не изменяет, у Бернхёфта не было. Хворост, который пекла покойница Вейга, был тоньше, воздушнее, что ли. Плюшкам явно недоставало запаха корицы, которую он ценил выше всех пряностей, за исключением разве что миндаля. Он уже хотел забрать свою булку и трость и уйти, но вдруг его словно полоснуло ножом по сердцу. Он побледнел.
— Три французские вафли и медовый кекс, пожалуйста, — произнес слегка нараспев женский голос за его спиной.
В ушах у сьеры Бёдвара зазвенела мелодия Шуберта, та, которую Гвюдридюр выключила, не дав ему дослушать. Ему вдруг почудилось, будто он задремал у себя дома и слышит этот голос во сне. В следующий миг он уже повернулся, весь дрожа, к той, что попросила у продавщицы вафли и медовый кекс, но она оказалась вовсе не молоденькой девушкой двадцати с небольшим лет, ей было как минимум тридцать пять, и волосы у нее были белокурые, а не темно-каштановые. Когда она попросила еще и овсяного печенья и сахарный крендель, звук ее голоса уже ничем не напоминал тот, который послышался ему вначале. Трость упала на пол, он наклонился поднять ее, но так неловко, что у него заныла спина. Поправив очки, он машинально двинулся к дверям.
— Ваш хлеб! — крикнула ему вдогонку продавщица. — Вы забыли свою булку!
— Ах да. Благодарю вас.
Сьера Бёдвар задержался немного на тротуаре, пропуская две машины.
— Почудилось, — пробормотал он вполголоса. — Надо же как почудилось! Невероятно. — Тут он поймал себя на том, что разговаривает сам с собой, да еще на улице. И, тряхнув головой, зашагал через перекресток, крепко стиснув одной рукой набалдашник трости, а другой прижимая к груди мягкую булку, гостинец, с которым он шел к птицам и который почему-то счел прямо-таки необходимым купить. Он шел медленно, позабыв про булку, вслушиваясь в мелодию Шуберта, звенящую где-то вдали и эхом отдающуюся в груди.
Песнь моя летит с мольбою
тихо в час ночной.
В рощу легкою стопою
ты приди, друг мой.
При луне шумят уныло
листья в поздний час…
Эхо внезапно умолкло, точно жена второй раз за этот субботний вечер выключила Шуберта. Гвюдридюр стояла на берегу озера, поджидая его. Из развернутого пакета она выуживала хлебные крошки и бросала их стайке диких уток, которые с гамом и плеском копошились у ее ног. Тут же шныряли разбитные селезни, блестя шелковистыми зелеными головками. Утки с видимым удовольствием делились своей добычей с селезнями, позволяя им выхватывать крошки прямо у себя изо рта, и в то же время проявляли полнейшее равнодушие к птенцам; малыши отчаянно рвались в круг, но их неизменно выпихивали оттуда.
— Все, бедняжечки вы мои! Больше нет ни крошки! — Вытряхнув из пакета какой-то мусор, фру Гвюдридюр скомкала его и швырнула в воду. — Все, больше нет!
Уголки губ сьеры Бёдвара протестующе дрогнули.
— Что ты делаешь, Гвюдридюр! — воскликнул он. — Бумагу-то зачем в озеро бросать?!
— Скажите пожалуйста! — Фру Гвюдридюр засмеялась, будто не слыша упрека, и показала пальцем на двух селезней, которые начали вдруг остервенело гоняться друг за другом, стараясь побольнее клюнуть соперника в хвост. — Смотри-ка, что вытворяют!
Сьера Бёдвар взглянул, разумеется, на селезней, однако ж ни тон, ни выражение его лица от этого не смягчились.
— Как тебе не стыдно, — сказал он. — Ведь ты бы наверняка не стала засорять озеро, если б оно принадлежало тебе одной.
— Подумаешь, велика важность! Мне нужно было выбросить пакет!
— Но ведь озеро существует не для этого. Если каждый будет швырять в воду мусор, озеро быстро потеряет всю свою привлекательность.
— Ну что ты пристал, в самом деле! Взъелся из-за ерунды.
— Что дурно, то дурно, — сказал сьера Бёдвар. — Ведь это одно из красивейших мест в городе. Как же можно разводить тут грязь.
— В таком случае скажи птицам, чтобы они в него не гадили!
Несмотря на вызывающий тон, настроение у фру Гвюдридюр оставалось безоблачным, даже чуточку игривым.
— Я вижу, ты купил французскую булку, — заметила она.
Сьера Бёдвар совсем забыл об этом.
— Да, купил, — ответил он, разворачивая бумагу. — Французскую булку, большую.
Сьере Бёдвару очень хотелось, чтобы его отказ плясать под чужую дудку послужил на благо утятам. Он стал подманивать их и бросать им крошки, но, к своему величайшему огорчению, увидел, что наглые упитанные селезни всякий раз успевают выхватить кусок у них из-под носа. Наконец он не выдержал:
— Ну что за обжоры! Прямо грабеж среди бела дня!
Фру Гвюдридюр засмеялась:
— Умеют за себя постоять, вот и все!
Ну еще бы, подумал сьера Бёдвар. Было бы очень странно, если бы она вдруг стала их осуждать.
Сунув трость под мышку, он отщипнул от булки несколько кусочков и бросил их в воду, но, поскольку повторилась старая история, рассердился и замахал на селезней тростью.
— Пошли прочь, разбойники! Что вы здесь столпились!
Фру Гвюдридюр опять засмеялась и подошла ближе.
— Бедненькие! — сказала она и протянула руку — Дай-ка и мне бросить!
Сьера Бёдвар отвернулся.
— Я хочу оставить немножко птенцам, — сказал он. — Эти негодники не стоят того, чтобы их кормить.
— Просто умеют за себя постоять, вот и все, — повторила фру Гвюдридюр, протягивая руку к хлебу. — Ну, дай же!
— Нет! Это мой хлеб!
— Что? — изумилась жена.
— Говорят тебе, это мой хлеб!
Фру Гвюдридюр вскинула подбородок.
— Если не ошибаюсь, я купил его на собственные деньги, — сказал сьера Бёдвар, опуская трость на землю. — И не намерен разбазаривать его на этих бандитов.
Фру Гвюдридюр опять улыбнулась, хотя и натянуто.
— Нет, ты просто невозможен.
— Я? Невозможен? — Сьера Бёдвар вдруг потянул носом воздух и скосил глаза на селезней. — Ты ведь их уже кормила, — сказал он, когда они пошли дальше. И прибавил вполголоса, будто про себя: — Четыре кусочка. Гм. Четыре жалкие корочки.
Фру Гвюдридюр по-прежнему улыбалась. Правда, улыбка была холодная, но все же не злая.