Даст бог, эти строчки, которые я пишу, чтобы немного рассеяться и развлечься, застанут тебя в добром здравии, так же как и твоего мужа и всех его родных. С тех пор как я писал тебе в последний раз ровно две недели назад, никаких сколько-нибудь важных и значительных событий у нас не произошло, однако кое-какие новости я все-таки попытаюсь тебе…»
Взгляд сьеры Бёдвара невольно упал на фотографии дочери, разложенные на столе. Она улыбалась ему пятилетней девочкой, в день конфирмации и когда ей исполнилось двадцать, оживленная, кареглазая, темноволосая, хотя ее блестящие, шелковистые локоны ни на одной из этих фотографий не казались такими черными, как на той, что висела в гостиной. Там она была снята в белом свадебном платье рядом со своим мужем, инженером Джеймсом К. Эндрюсом. Новости, написал он. Какие же достойные внимания новости он может сообщить молодой женщине, живущей в другом полушарии? О чем расскажет? О новой инфляции, о растущей дороговизне, о том, что давно уже не может позволить себе купить книгу или коробку сигар, да что там — даже пачку обыкновенного хорошего трубочного табака? О чем он напишет? О том, что ее мать вынуждена изо дня в день «прибавлять ему пенсию», как она говорит, шить национальные флажки и вязать из шерсти традиционные исландские косыночки на продажу иностранцам? Но хорошо ли это, ведь письмо будут читать за тысячи километров отсюда, в городе самых больших на свете небоскребов? О чем же все-таки написать дочери? Может быть, о том, что ему не приходится жаловаться на отсутствие духовных контактов: время от времени их приглашает к себе на чашку вечернего кофе сьера Стейндоур — одних или с другими гостями, например достигшей критического возраста старой девой с кошмарным провинциальным выговором, которая уверяет, будто слышит таинственные голоса? Изредка там бывает также писатель весьма почтенных лет, который воображает, что нашел-таки научное объяснение собственному суеверию и предрассудкам, своим сумбурным «откровениям», всей этой оккультной галиматье. Написать о нем? Или, может, лучше вспомнить приятельниц ее матери, ведь она, конечно же, хорошо знает их, кроме, пожалуй, фру Камиллы Магнуссон, вдовы управляющего Бьярдни Магнуссона; или описать их посиделки за карточным столом, лишь начиная с прошлой зимы обретшие благообразие и хоть какой-то порядок?
Ох уж эти кумушки! Приятельницы Гвюдридюр! Правда, фру Камиллу можно причислить к их компании только с большой натяжкой, хоть она и покупала у Гвюдридюр вязаные косыночки и флажки, а у бедняги Вильборг, которая, несмотря на свой ужасный нос, была из них самой симпатичной, — куколок, одетых в грубое подобие национального костюма. Фру Камилла, разумеется, не отказывалась выпить с ними кофе и обсудить деловые вопросы, но никогда не садилась за карты и не приглашала их к себе в гости — либо не могла, либо ей это было ни к чему, она-то вращалась в гораздо более высоких кругах, чем ее товарки, имела два собственных магазина, в одном из которых торговали сувенирами.
«С тех пор как я писал тебе в последний раз ровно две недели назад, никаких сколько-нибудь важных и значительных событий у нас не произошло, однако кое-какие новости я все-таки попытаюсь тебе наскрести», — написал он и опять остановился. Новости? Прошлая зима, долгие вечерние бдения за картами у них в гостиной вспомнились ему так живо, словно все это было вчера. Кумушки садились в кружок и притворялись, будто играют в бридж, или как это у них там называется, а на самом деле занимались трепом, бесконечно обсуждали денежные вопросы, всевозможные махинации, свои и чужие, что кому удалось достать — и за сколько, с неиссякаемой энергией перемывали людям косточки, с наслаждением смакуя скандалы. Он слышал, как хихикает, тараторя без умолку, Сосса, успевавшая выложить не одну такую историю, тасуя и раздавая карты. При этом она жмурилась от удовольствия, снова и снова пережевывая промахи, затруднения и неудачи людей, с которыми вовсе не была знакома. Слышал, как громко фыркает фру Магнхильдюр, грубое, бездушное существо, воплощение алчности, про себя он окрестил ее Железным Сердцем, она все мерила на деньги и не стеснялась наживаться даже на собственных детях. Слышал, как гулко шмыгает носом и добродушно квохчет бедняжка Вильборг, которая была, в общем-то, из другого теста, от природы добрая и бескорыстная, а вдобавок до того неискушенная в карточной игре, что всякий раз проигрывала — при любых козырях, при любых картах на руках у нее и у партнеров. В десять часов Гвюдридюр открывала дверь его убежища, которое она называла конторой, и приглашала pastorem emeritum выпить с ними кофе. Простодушная Вильборг, громко шмыгая носом, продолжала молоть безобидную чепуху, зато Сосса и фру Магнхильдюр сразу притихали. Они взирали на него с почтительным изумлением, как на антикварную вещь, достойную музея, поминутно звали его господином пастором и при этом напускали на себя чинный и благостный вид, от которого его тошнило. Множество раз под всяческими предлогами он пытался уклониться от участия в этом карточном кофепитии, но Гвюдридюр была непреклонна. Pastor emeritus, этот странный субъект, никогда и ничего не смысливший в денежных делах, этот готовый в любую минуту рассыпаться музейный экспонат, в десять часов вечера должен был предстать перед ними как штык, чтобы Железное Сердце или Сплетница, упаси бог, не подумали, будто хозяин дома не одобряет их визитов.
Бёдвар С.
Requiescat in pace.
Сьера Бёдвар отложил перо. Ни одна новость, ни одно событие, о котором стоило бы рассказать молодой женщине, живущей за тысячи километров отсюда в столице огромной далекой державы, не приходили на ум. Он подумал, что не мешало бы почерпнуть мудрости в сочинениях святейшего монаха, Фомы Аквинского, или же почитать новую книгу, полученную в подарок от Индриди, — «Дневник деревенского священника» Бернаноса. Он решил, что из письма все равно ничего не выйдет, пока он не стряхнет с себя горечь, подступившую сразу же, едва он закончил свое обращение к господу, пока не очистит душу от мрачных теней, которые, судя по всему, ничуть не подвластны тому, что он провозгласил в своей статье о могуществе молитвы.
Индриди… Увы, Индриди уже нет на свете, и Бойи тоже. Зато у Стейндоура здоровье хоть куда. Известный теоретик богословия!
Сьера Бёдвар приподнялся, отодвинул кресло подальше от стола, вставил старый ключик в замок ящика, где хранились его воспоминания. Достав рукопись из помятой папки, он прочитал сначала коротенькие замечания на полях последней страницы, а затем слова:
«Мы, мальчишки, в гимназические годы были отъявленными сорванцами и всему на свете предпочитали шалости и проказы. Однажды в нашем классе поднялся немыслимый переполох…»
Страшное предчувствие закралось ему в душу. Он вдруг подумал, что уже не напишет ничего сколько-нибудь стоящего, несмотря на выделенную государством субсидию, которой он был обязан неизвестно кому. Похоже, ему так и не удастся закончить своих растянувшихся на многие страницы воспоминаний, не удастся завершить даже часть, посвященную годам учения, и он почти не надеялся, что успеет написать продолжение, где его ожидала неизмеримо более трудная задача: выбрать верный курс между событиями, о которых можно рассказывать, и теми, которые надо унести с собой в могилу. Да и что проку, если ему даже и удастся довести книгу до конца и каким-то чудом издать ее? Какая судьба ждет эти книги в безудержно мчащемся куда-то, грохочущем мире, в мире войны, в мире пропаганды, в мире автомобилей и самолетов, денежного психоза, чрезмерного увлечения крепкими напитками? Кто в наши дни отважится на подвиг и возьмет на себя труд дочитать до конца увесистый фолиант, заранее зная, что там нет ни захватывающей интриги, ни описания таинственных и необъяснимых феноменов, ни похабщины? Кого заинтересуют простые, бесхитростные воспоминания старого человека, который стал священником отнюдь не по призванию, а из малодушия и из чувства долга и который всю жизнь, до седых волос, терзался и мучительно корил себя за это? Индриди? Конечно, Индриди прочел бы их, проглотил залпом, едва они появились бы на бумаге. И Бойи тоже прочел бы их и понял, хотя они во многом и не сходились во взглядах. Но их уже нет, оба они уже там, за чертой. Их нет — ни Индриди, ни Бойи.
Сьера Бёдвар убрал рукопись на прежнее место, в тайник, и запер ящик на ключ. Вставил ключ в замок другого ящика, поменьше, где хранились разные вещицы — изящная дамская шкатулочка с двумя засушенными цветками, разноцветные камешки в коробке из-под сигар, свидетельство об окончании Классической гимназии, а также большой запечатанный сургучом желтый конверт, на котором виднелась едва заметная карандашная надпись: «Передать Нац. б-ке».
Передать Национальной библиотеке? Когда, он это написал? Когда пришла ему в голову такая дикая мысль? Передать эти стихи в дар Национальной библиотеке — с условием, что конверт будет распечатан через двадцать пять лет после его смерти, и ни в коем случае не раньше? Он покачал головой, еле заметно шевеля губами, ощупал дрожащими руками конверт, погладил кончиками пальцев темно-красную сургучную печать. Нет, подумал он. Разве можно, чтобы после его смерти стихи, написанные им много лет назад, попали в руки посторонних лиц, не имеющих к нему ни малейшего отношения, ведь среди них могут оказаться и снобы, люди черствые, душевно неразвитые, которые станут вершить суд над его стихами, начнут выведывать его подноготную, строить на его счет всевозможные предположения, догадки. Нет, надо вынуть стихи из конверта, порвать их и выбросить, улучив момент, когда никого не будет дома. Самых дорогих сердцу, самых заветных своих стихов он не показывал еще никому на свете. Часть стихов из этого сборника были известны Индриди, другие читал Бойи. Некоторые из стихотворений были положены на музыку, однажды осенним вечером их пели в одном приветливом и милом доме.
Такие, стало быть, дела. Ну что же.