Избранное — страница 31 из 121

[17], правда полуразвалившейся, всего два часа ходу, а там, если будет нужда, они смогут укрыться от непогоды, подкрепиться взятыми на дорогу припасами, хлебнуть коньяку, почитать друг другу римы и порассказать истории о привидениях[18]. Лишь часам к трем на следующий день они добрались до человеческого жилья — порядком усталые, но не обморозившиеся и очень оживленные. Через два дня, когда болезнь отступила и пациент совсем поправился, доктор признался, что поход у него был чертовски приятный и интересный.

Снова шаги на лестнице — это поднимается старый рабочий, отец безработного, он проходит в кухню и зовет свою жену.

Как-то с одной бедной вдовой в Тиндадалюре приключилась беда: во время весенних холодов у нее погибло пять суягных овец. Узнав об этом, дедушка промолчал, только бросил быстрый взгляд на бабушку. А когда овец согнали на клеймение и стрижку, сказал, что никогда еще не было в Федле такого хорошего окота, несмотря на то что времена сейчас трудные, и пометил клеймом вдовы десяток своих ягнят. Сыновьям этой вдовы он часто давал почитать свои книжки — как, впрочем, и многим другим толковым молодым людям в долине, — а одного из них убедил пойти учиться. Если он протягивал соседям руку помощи, то никогда не распространялся об этом, и мало кто знал, что он оплатил учение трех неимущих юношей, ради чего даже сам залез в долги. Один из этих юношей стал врачом, а другой — директором школы. Оба они, как только начали прилично зарабатывать, хотели вернуть дедушке деньги, которые он на них истратил, но он сказал, что пусть они лучше сочинят стихи о бекасе. Третий юноша стал пастором в богатом приходе и, видимо, так и не отблагодарил дедушку.

Девочка умолкает. Соседи — отец и сын — затевают на кухне ссору, очереди брани проникают в мою комнату через дверь и стены. Старуха, как обычно, пытается их помирить.

— Очень уж любит дедушка бекаса, особенно когда тот весной заводит свои песни, — говорит девочка.

Я не могу допустить, чтобы она начала прислушиваться к перебранке за стеной. Взглянув на часы, я спрашиваю ее, не может ли она завтра зайти ко мне в это же время.

— Значит, ты сочинишь стихотворение? — Она смотрит на меня так, словно я посулил ей златые горы. — Так я и думала! Я ужасно рада!

— Я ничего не обещаю, быть может, попытаюсь…

Гостья уже не тянет свои перчатки за большие пальцы, она просит у меня прощения за доставленное беспокойство и за все, что наболтала.

— Надеюсь, на тебя найдет вдохновение, — говорит она и протягивает мне на прощанье руку. — До свиданья.

Она уходит, а я все думаю и думаю о ее поручении, беспрерывно кружу по комнате между комодом и столом и уже не слышу, как лаются отец с сыном. «Он выучил мое стихотворение наизусть, — говорю я себе, — он хочет помнить его на случай, если ослепнет». Я забываю о войне и смерти, меня словно обвевает теплый горный ветерок, что-то начинает шевелиться у меня в груди, что-то начинает расти. Перед моими глазами возникают далекая долина, пустоши и горы, золотисто-зеленый луг, выгон и поровшие вереском склоны. Гул реки, протекающей в долине, наполняет мою комнату, бекас летает над книгами и газетами. Навстречу мне идет старик — он приветливо смотрит на меня, показывает на свой хутор и декламирует короткий стишок. Постепенно лицо его увеличивается в размерах, оно четко вырисовывается на фоне неба, как диковинной формы гора, а седые волосы и борода развеваются на ветру. Я сажусь за стол и отдаюсь во власть неожиданно возникшего ритма, пишу строчку стихов, вскакиваю, расхаживаю по комнате, снова хватаю карандаш и записываю еще две строки. Я начал писать стихотворение о дедушке с хутора Федль!

Часы идут, но я словно в угаре и не замечаю этого. Уже поздно вечером я быстро надеваю пальто и кратчайшим путем несусь в центр, чтобы перекусить. Перед гостиницей «Исландия» я спохватываюсь, быстро ощупываю свой кошелек и захожу в тесное, грязноватое помещение на Хабнарстрайти, где женщина-инвалид и рыжеволосый, краснолицый здоровяк держат дешевую забегаловку. Народу совсем немного: два парня в поношенной одежде, покуривая, читают каждый свой кусок газеты, да пьяный над бутылкой пива разглагольствует о том, как ужасна жизнь. Здесь я уже давно постоянный клиент, и здоровяк кивает мне, а женщина произносит «добрый вечер». Я ем бутерброды и пью горячий кофе из треснувшей глиняной кружки с синим ободком, а перед глазами у меня стоит незнакомая долина, на меня глядит обветренное лицо, и на мгновение, словно луна, проглядывающая сквозь облака, откуда-то выплывают строки стихов. Я заказываю еще кружку кофе, пью, обжигаясь, достаю подаренный мне к конфирмации кошелек и расплачиваюсь. Пьяный, качаясь, подходит ко мне, кладет руку на плечо и говорит:

— Ты счастливый человек.

Я не отвечаю и хочу уйти, а он не отпускает меня, несмотря на окрики здоровяка, и, протянув ладонь, говорит:

— Только крону, завтра верну.

— Калли! — кричит здоровяк. — Стреляй в другом месте!

Я даю ему крону, но он тут же просит вторую; когда я даю ему третью, хмель вдруг слетает с него, он смотрит на меня довольно трезвыми глазами и произносит:

— Погадать тебе?

— В другой раз.

— Друг, — говорит он, — тебе грозит большая опасность, тебя хотят убить, на земле нет места свободному человеку.

— Веди себя прилично! — одергивает его здоровяк. — Иначе я вызову полицию!

— Ты молод, и тебя хотят убить, — повторяет пьяный. — Друг, остерегайся их, они жаждут завладеть твоей душой.

Я поспешно ухожу, тороплюсь домой, словно меня ждут неотложные дела, сажусь за стол, кладу перед собой листок бумаги и вновь оказываюсь во власти удивительного ритма. Тиндадалюр превращается в самое Исландию, Торлейвюр с хутора Федль — в весь исландский народ с его тысячелетней историей, юбилейное стихотворение принимает новый облик, оно само отбрасывает некоторые уже написанные строфы и впитывает в себя новые. Какая ночь! За обледенелым окном царит мрак, меня всего трясет, я сочиняю стихи не переводя дыхания, меня бросает то в жар, то в холод, я преисполнен чувства благодарности и возношу хвалу богу. Под утро я перечитываю стихотворение от начала до конца — да, ошибки быть не может, наконец-то мне удалось создать произведение искусства. Я гляжу на фотографии мамы и бабушки, укладываюсь на кушетку, гашу свет. И засыпаю, едва коснувшись головой подушки.

Когда я просыпаюсь, в комнате адская стужа, в мою мансарду сочится сероватый рассвет, все не такое, каким было шесть-семь часов назад. Я бреюсь, умываюсь и, не взглянув на стихотворение, иду на Хабнарстрайти, ем в забегаловке бутерброды, пью молоко и кофе. На обратном пути захожу в читальный зал при библиотеке на Ингоульфсстрайти и просматриваю три газеты. Слава богу, ничего нового, на фронтах без перемен. Я иду обратно в центр, покупаю в маленьком канцелярском магазинчике несколько листов дорогой писчей бумаги, неторопливо бреду домой на улицу Сваубнисгата, попутно разглядывая в витринах самые невероятные предметы, включая дамские шляпки и стиральный порошок. И вот я уже в своей комнате, и мое пальто висит на крючке. Я отодвигаю стул от стола, вынимаю из верхнего ящика комода трубку и кисет, закуриваю и начинаю пускать дым. Курильщик я никудышный, трубку эту мне почему-то вздумалось купить весной 1938 года, когда я готовился поехать на строительство дороги, где потом и посасывал ее иногда вечерами в палатке. На сей раз я решаю, что трубка даст мне заряд бодрости, я сижу и непрерывно выпускаю струи синего дыма, как Йоуаким Йоунссон за работой. Однако волшебная уверенность минувшей ночи никак не желает вновь прийти ко мне. В конце концов я опять пододвигаю стул к столу и перечитываю юбилейное стихотворение.

Боже милостивый! У меня опускаются руки. Дневной свет оказывается губительным для этого длинного стихотворения. Никакое это не произведение искусства, а всего лишь убогие вирши. Одни строки ходульны, словно заимствованы из речи на собрании молодежного союза, из других выпирают затертые рифмы — «счастье» и «ненастье», «хладный» и «отрадный». Как я ни ищу, не могу найти тех грандиозных образов, которые виделись мне ночью. Я бы с удовольствием разорвал стихотворение и выкинул клочки в окно, но я дал девочке слово написать стихи о ее дедушке и велел сегодня прийти за ними. Обескураженный и опечаленный, я кладу перед собой листы дорогой бумаги, готовясь переписать стихотворение — обрядить моего рифмованного уродца в парадные одежды. «Торлейвюру Эгмюндссону семьдесят лет», — старательно вывожу я в верхней части листа, как будто тщательность оформления способна до некоторой степени компенсировать убожество моего опуса. Я пытаюсь кое-что подправить, меняю слова и целые строчки, но убеждаюсь, что из лужи океана никак не сделать. Ночь еще раз обманула меня. Больше я никогда не буду пытаться сочинять стихи.

Уже начинает смеркаться, когда девочка стучит в дверь. В руке у нее черный портфель. Как и накануне, она здоровается со мной за руку. Я сконфуженно протягиваю ей стихотворение и говорю:

— Плохо получилось. Будь у меня достаточно времени, скажем месяца два-три, тогда, может, и вышло бы что-нибудь поприличнее.

— Какое длинное стихотворение! — радостно вскрикивает она, мгновенно развернув лист. — Ты не спал всю ночь!

Она хочет тут же прочитать его, но я смотрю на часы и сообщаю, что у меня мало времени: надо срочно написать одно письмо. Я не предлагаю ей сесть на кушетку. От ее радости я чувствую себя еще более несчастным.

— Ну, огромное тебе спасибо, — говорит она, роясь в портфеле. — Сколько я тебе должна?

— Я не коммерсант, — резко отвечаю я, — эти стихи не товар для продажи.

— Ты с ума сошел! Такое длинное стихотворение! Если ты не дашь мне заплатить, я его не возьму.

— Тогда выкинь его.

Какое-то время мы препираемся, и, чтобы положить этому конец, я отвинчиваю колпачок от ручки и второй раз вру, что должен срочно написать письмо.