Избранное — страница 37 из 121

Когда настал вечер, я не мог усидеть один в своей комнате. Решил, что могу позволить себе слегка подкрепиться — ведь карманы у меня набиты деньгами, — и отправился в центр. Вскоре я уже сидел за пустым столиком во внутреннем зале ресторана «Скаулинн».

— Кофе и булочку, — сказал я официантке в темном платье, белом переднике и с огромным кошельком у пояса.

В первом зале было довольно малолюдно, патефон молчал, но во внутреннем зале народу было и того меньше: кроме меня, там сидело всего три посетителя. Лица двух из них были мне знакомы: лысый, странного вида человек был писателем, выпустившим много лет назад любовный роман, другой — известным журналистом, писавшим на досуге стихи и переводившим на исландский язык иностранные книги. Писатель восседал за столиком в углу напротив меня, время от времени прихлебывая кофе и глубокомысленно глядя в пространство, а журналист курил сигарету над пустой чашкой, сидя за другим столиком со своим приятелем, симпатичным великаном, на вид столь же спокойным, сколь добродушным. Все молчали. Я то и дело непроизвольно посматривал на журналиста и чувствовал, что похож на неопытного матроса, благоговейно взирающего на овеянного славой морского волка и задающего себе вопрос: неужели и я когда-нибудь стану таким же? Мой собрат по перу, полноватый мужчина лет тридцати пяти, был бледен лицом и слегка женствен, губы имел толстые и вытянутые, но в остальном выглядел вполне благообразно. Руки у него были неестественно белые, с невероятно гибкими пальцами. Бросались в глаза светлая рубашка и добротный пиджак, но — трудно сказать почему — у меня возникло подозрение, что белье на нем дешевое и заношенное.

Когда великан заговорил, я невольно стал прислушиваться. Он назвал известного всей стране редактора газеты и сообщил, что видел его сегодня издалека, и вид у него был неважный — он что, болел?

— Нет, — ответил журналист, — он здоров как бык, он никогда не болеет.

— Что будет завтра в газете?

— То же, что всегда: какие гадкие русские и какое хорошее у нас правительство.

— Ясно, — сказал великан. — Пожалуй, двину домой.

— Ты не назовешь мне хорошенький бульварный романчик? — спросил журналист таким высоким и торжественным голосом, словно декламировал новые стихи перед женской секцией Общества спасения на водах. — А лучше парочку. На датском или на английском.

Великан покачал головой.

— Я против бульварщины.

— Значит, ты против народа, — ответил журналист. — Один мой родственник попал как-то в страшную пургу и сбился с пути. Так вот, он дал обет, что ежели доберется до человеческого жилья, то даст своей дочке имя Капитолия.

— Не уверен, что твой родственник — это народ.

— Бульварные романы — прекрасная литература, и раскупается она как нельзя лучше. Вдобавок они так умно написаны, что перевести их для меня — раз плюнуть, и пожалуйста — сразу денежки можно получить.

— Ты прекрасно можешь прожить на свое жалованье, — сказал великан. — Ты что, на мели?

— Видишь ли, в позапрошлом году я был у Скага-фьорда[26] и останавливался у одной портнихи.

— Ты в своем репертуаре.

— Тамошние портнихи — самые неблагодарные женщины на свете и требуют алименты даже за одного ребенка.

— Компенсация не так уж велика. Кто плутует, тот горюет.

— Голубчик, я бы не назвал плутовством народное развлечение.

— Ну-ну, — сказал великан. — Не много надо ребеночку для забавы.

— Так что, понимаешь, расходы у меня в эту зиму большие. Вот и надо бы быстренько перевести двести пятьдесят страниц.

— Ты как-то говорил, что бьешься над Данте…

— Да, — ответил журналист. — Мой идеал — вдовушка лет пятидесяти, у которой было бы хорошее дело, к примеру магазин головных уборов, приличный домик или квартирка. Если ты мне такую вдовушку раздобудешь, я поведу ее к алтарю счастливый, как невинный крестьянский парень, и сразу же засяду за «Божественную комедию», уйду с головой в терцины и не буду изменять старухе, пока не переведу всю поэму или по крайней мере «Ад»!

Тут в разговор вмешался писатель.

— Вы оба люди знающие и ученые, — с уважением произнес он. — А знакомо вам имя Д. Г. Лоренса[27]?

— Знаю я этого охальника, — сказал журналист.

— Он, видимо, великий гений, — продолжал писатель. — Я, правда, ничего его не читал, но мне сегодня намекнули, что на его творчество, по всей вероятности, оказала влияние одна исландская книга — как с художественной, так и философской точки зрения.

— Какая книга?

— Ну, мой роман, «Огонь любви».

Журналист ухмыльнулся.

— Занятная тема для исследования.

— Меня порой сердило, когда кое-кто из наших горе-писателей пытался пробиться на Парнас, воруя у меня идеи, — сказал писатель. — А вот теперь мне хочется написать Д. Г. Лоренсу и выяснить, знает ли он исландский и читал ли «Огонь любви», или же здесь мы имеем дело со своего рода… как бы это сказать… духовным родством. И если моя книга действительно оказала художественное и философское влияние на английского гения, то, возможно, следовало бы упомянуть об этом в печати.

— И поместить твою фотографию, — добавил журналист.

Мне показалось, что писатель просиял.

— Я полностью выложился, когда писал «Огонь любви», — доверительно сообщил он. — До сих пор еще не совсем оправился.

— Истинная правда.

— Роман недооценили.

— Как и Иисуса Христа.

— К сожалению, я не привык писать по-английски, и мне придется попросить кого-нибудь знающего язык помочь мне. Я не знаю адреса Д. Г. Лоренса, но, быть может, вы могли бы сказать мне, кто его издатель? Тот наверняка перешлет ему письмо.

Великан покачал головой и встал, но журналист попросил его задержаться.

— Тут есть одна сложность, — сказал он. — Так что, пожалуй, лучше всего написать на конверте «Небеса, до востребования».

— Я пошел — сказал великан.

— Когда издали твой роман, — осклабился журналист, — бедняга Д. Г. Лоренс уже был на том свете. Если память мне не изменяет, охальник отдал богу душу в тридцатом году!

С этими словами он двинулся вслед за великаном в передний зал и скрылся. Писатель напомнил мне обиженного маленького ребенка. Он покраснел, уставился в свою пустую чашку, порылся в карманах, обтер пятнистым платком лоб. Затем встал, облачился в мешковатое, потрепанное пальто и покинул ресторан с такой поспешностью, словно бежал от заразы. В ту же минуту в зал вошли молодой человек и девушка, уселись за его столик и устремили друг на друга полный восхищения взгляд, оба довольно некрасивые; он — какой-то пришибленный, со сросшимися бровями, красноносый, она — толстая, с грубыми чертами лица. Заиграл патефон, и зал наполнился звуками избитой танцевальной мелодии. Артистка пела:

— «Ich spür’ in mir, ich fühl’ in dir das gleiche wilde Blut»[28].

И тут я вдруг вспомнил, что мир сейчас охвачен войной. Мне захотелось тут же забыть об этом, и я стал думать о том, как стойки ветви зимних деревьев. Шторы закрывали окна лишь наполовину, и на сад за домом падал тусклый свет. Когда я осенью вернулся в город, на деревьях пылала увядающая листва. Луна на мгновение вышла из-за облаков и осветила кривые деревья в саду. Голые и заиндевелые, они казались совершенно мертвыми, и невозможно было представить себе, что когда-нибудь они снова наденут зеленые плащи. И все же я знал, что они переживут и меня, и других сегодняшних посетителей ресторана. Эта мысль настолько заворожила меня, что я уже не слышал ни гула голосов, ни рулад немецкой певицы. Сколько людей погибнет на войне, сколько крови прольется на землю в разных странах, прежде чем эти голые и мертвые с виду деревья прекратят свое существование? Уйдя ветвистыми корнями глубоко в почву, они томятся всю долгую зиму в ожидании светлых весенних ночей и теплых летних дней. Но стоит лишь оттаять земле, как они начинают пить из нее соки, мощная жизненная сила распирает их, набухают и лопаются почки, деревья одеваются листвой и цветами. Их ароматом полнится сад. Чем дольше солнце освещает их стволы и ветви, тем более терпким становится сок, струящийся по их жилам. И тихо потечет время над мягкими плащами листвы, напоенными теплом и светом, пока не станут холодными дожди, не задуют ветры, не усилится грохот морских волн. А однажды ясной звездной сентябрьской ночью роса превратится в иней. На следующий день плащи деревьев окрасятся в прощальный цвет — в густеющий багрянец осеннего увядания, и вскоре сад станет похож на рдеющие закатные облака. Пурпурно-желтые листья начнут покидать деревья, сперва поодиночке, затем охапками, одни будут отделяться сами и бесшумно ложиться на землю, другие оторвут от ветвей ветры и бури, погонят через крыши, закружат по улицам. Под конец от летнего убранства не останется ничего — ни листьев, ни ягод, ни семян, в права вступит темная зима, и начнется долгое ожидание новой весны.

Конечно, они сейчас как бы погружены в спячку и не чувствуют холода, размышлял я. Они одеты в твердую кору и хранят в себе силу, данную им солнцем и почвой. У них ветви двоякого рода: одни медленно тянутся к сиянию дневного света, другие все глубже уходят в лоно земли. Быть может, люди жили бы счастливее, быть может, они лучше понимали бы самих себя, свою страну и горний мир, если бы додумались поучиться мудрости у деревьев. По крайней мере они обрели бы корни и утратили свою агрессивность, думал я, глядя в окно. Милые деревья! Если бы я мог воспеть их в стихах!

Немецкая певица умолкла, и на патефоне закрутилась следующая пластинка, когда меня окликнули, и я удивленно поднял глаза. Кто же, как вы думаете, стоял передо мной — без шапки, в расстегнутом пальто, с сигаретой в уголке рта? Не кто иной, как мой знакомый, отпрыск строукахлидского рода собственной персоной, студент Стейндоур Гвюдбрандссон.

— Привет, — тихо сказал он. — Угощаешь бедняков кофе?