— Стой! Покажи бумагу, Цибере! (Он единственный из взрослых, у кого язык поворачивается обращаться к другим на «ты».)
Он просматривает накладные, считает мешки. Цибере, испуганный и изумленный, молчит.
Мешки уложены хитро, их нельзя пересчитать на взгляд.
— Так не пойдет, надо снять первый ряд! В бумаге записано двадцать пять мешков, а на твоей подводе двадцать шесть! Что это такое, Цибере? Посмотрим другую!
На второй подводе тоже один лишний мешок. На других все в порядке.
Остальные возчики в испуганном молчании усердно ворошат мешки, посматривая друг на друга и разговаривая лишь глазами: «Черт бы побрал этого поганца Цибере, теперь и нам влетит! Я всегда говорил, что добром это не кончится… Что-то будет?..»
Кончив пересчитывать мешки, Андраш Тёрёк обратился к онемевшему Цибере:
— Ну что, Цибере? Вот я и поймал тебя, Цибере! И, не в силах совладать с собой — ведь этот бездельник обманывал его искуснее всех, закатил ему здоровенную затрещину. Потом другую. Молодой барин не увидит, и старый тоже не узнает, не станет же этот стервец похваляться оплеухами… Впрочем, может идти жаловаться хоть к самому господу богу, теперь он, приказчик Андраш Тёрёк, поставит вопрос ребром: или Цибере, или я! Я не буду служить вместе с этим вором и лгуном! Его надо отдать в руки жандармов и тотчас же вышвырнуть из имения! Вышвырнуть, вышвырнуть, туда, за околицу, на дорогу, чтоб другим неповадно было!
Потом он вписал в накладную еще два мешка пшеницы и отдал ее четвертому возчику, — пятый был на севе ячменя, — Имре Мачкаши, младшему брату старшего над батраками.
— Пока не возвратятся, вы будете ответственным, дома посчитаем.
Йошка Цибере за все это время даже не пикнул. Не просил прощения, как Шули Киш Варга. Чувствовал, что это было бы бесполезно.
А Андраш Тёрёк после этого пустил в ход свою тактику. Молодой барин только что возвратился откуда-то домой, и Андраш изложил дело ему первому. И тотчас же прибавил, что не может служить вместе с этим Цибере. Его надо прогнать, предать в руки закона. Иначе здесь невозможно навести порядок.
Он знал, что молодой барин согласится с ним, потому и осмелился на это, у него и в мыслях не было, что ему придется уйти.
И они победили! Победили потому, что и старый барин не на шутку остервенился на Цибере. Не только из-за бесстыдно крупного воровства, — ну ладно, возчикам обычно кое-что перепадает, но не столько же! — а главным образом из-за того, что ему пришлось согласиться, что на этот раз сын прав.
Когда Йошку Цибере и в самом деле выбросили на дорогу за хуторскую канаву с его скудными пожитками, шаткими кроватями, буроватым постельным бельем, одним шатким столом, тремя стульями, несколькими скамеечками, курятником, шестью детьми, женой и старым отцом-паралитиком, он обернулся к усадьбе и погрозил:
— Ну погоди, Андраш Тёрёк, погоди! Я тебе это припомню!
А в имении с той поры не только батраки, но и женщины и дети боятся Андраша Тёрёка и всячески избегают его. Когда они несут своим мужьям еду в поле, то, завидя приказчика в конце тропы, у колодца или у летних яслей, они осторожно обходят его и, если надо дожидаться перерыва на обед, укладываются на почтительном расстоянии на выжженном солнцем поле или на молодой зеленой траве. И если почему-либо во время работы — они делают это лишь по важной причине — какой-нибудь женщине надо сходить к мужу, и Андраш Тёрёк спрашивает: «Что ты тут потеряла?» — это для нее мука мученская. Андраш Тёрёк выиграл битву у господ, но навеки потерпел поражение у батраков. Ибо все они «виновны» (кто здесь не «крал»?) и судьбу жены Цибере — о самом лгуне Йошке думают меньше — ощущают как свою собственную.
1962
Перевод В. Смирнова.
Пастух и его пули
Около главного канала, подающего воду на кооперативные рисовые поля, под самой насыпью расположились два пастуха. Один пасет овец, другой — коров. С противоположной стороны, с северо-востока, дует свежий ветер, и насыпь служит хорошим укрытием. Ведь прохладный ветерок приятен человеку и животному только в летний зной, а сейчас лишь начало мая, еще холодновато.
Оба пастуха не выводят рулад на свирелях, не беседуют тихо между собой, как добрые пастыри из сказки, а режутся в карты — в очко. Перед ними горка мелких монеток по десять — двадцать филлеров, несколько серебристых форинтов, и среди них — потемневший, тронутый ржавчиной портсигар и кожаный кисет; эти предметы играют ту же роль, что некогда серебряный кувшин и жеребенок у помещиков, — это последняя ставка.
Стада мирно пасутся, животным хорошо — прохладный ветер отгоняет слепней. Коровы разбрелись по лугу и лениво помахивают хвостами, но больше по привычке, чем обороняясь от мух, — ветер загнал этих насекомых в гущу травы или поглубже в кустарник. Овцы же не прячут свои не защищенные шерстью носы меж задними ногами идущих впереди, как это бывает в безветренный жаркий полдень, а, разбившись на небольшие группки, с аппетитом щиплют траву.
Шайо, огромный волкодав с белой шерстью, растянулся в стороне от игроков, ибо предпочитает держаться подальше от людей, а точнее, от палки. Вытянувшись на маленьком пригорке и положив голову набок, совсем как человек, волкодав лежит недвижимо, словно неживой. Зато Фюрге, кудлатая собачонка пули, примостилась у ног пастуха Мишки, своего хозяина, и бодрствует, положив морду на передние лапы, в любую минуту готовая вскочить по первому знаку властелина.
Нет, Фюрге не дремлет, она вообще привыкла мало спать, и притом очень чутко. Если она иногда и смыкает глаза, то лишь на секунду, и тотчас вновь открывает их — не случилось ли чего, ведь хороший слуга постоянно должен быть начеку.
Но ничего особенного не происходит, стадо пасется, а хозяева играют в карты. Фюрге не разбирается в картежной игре, во всяком случае пока — ведь ей всего полтора года, она еще щенок и проходит выучку. Взгляд ее зорких, умных глаз летает вслед за грязными, засаленными картами. Фюрге никак не может понять, что, собственно, делают эти два человека, сопровождая свою странную работу то ругательствами, то громким хохотом; то улыбнутся, а то подмигнут друг другу, то сосредоточенность на их лицах, то гримаса, а вся работа состоит в том, что они смешивают, раздают и по очереди шлепают друг перед другом пестро раскрашенные кусочки картона. Ни едой, ни питьем тут не пахнет, радости или гнева тоже не заметно — эти четыре понятия Фюрге уже твердо различает своим собачьим умом. Впрочем, знает она и то, что ругань — это плохо, — таков был первый урок, преподанный ей пастухом Мишкой, зато смех, хохот — это очень хорошо. Но если хозяин то ругается, то хохочет, то смотрит волком, то подмигивает и улыбается во весь рот — что это может означать? Фюрге недоумевает.
Фюрге — собака от природы умная, как все пули, и, как всякое юное существо, очень любит играть, но откуда, скажите, ей знать, что люди именно этим сейчас и занимаются? Фюрге тоже иногда играет, но гораздо реже, чем ей того хотелось бы. С овцами не поиграешь, у них нет ни капли юмора; трусливый, вечно блеющий народец, а кроме того, овцы ее непосредственные подчиненные. Остается еще волкодав Шайо, но это унылый и ленивый пес, он всегда дремлет, и, если Фюрге все же пытается вовлечь его в игру, он сердито огрызается и пускает в ход клыки. Поэтому Фюрге играет только с хозяином, если видит, что у него хорошее настроение. Она подпрыгивает за палкой чуть ли не на метр или мчится за брошенным комком земли даже в холодную воду, а потом носится вокруг стада или кругом хозяина — хоть сто раз обежит, если это ему нравится. И вообще, для Фюрге люди стоят чего-нибудь только в том случае, если у них хорошее настроение, если они смеются, поют или насвистывают. Приятно звучит человеческий свист, особенно если он адресован собаке. В этих случаях Фюрге счастлива, она тотчас поднимает хвост и весело размахивает им на степном ветру, словно праздничным флажком.
Но сегодняшняя игра ей непонятна. У собак игра означает только забаву, она не связана с выигрышем и удачей, а потому Фюрге не знает, радоваться ей или держаться настороже, ибо пастушеский посох, который валяется сейчас на земле, в любую минуту может обрушиться ей на голову, или хозяин вдруг вскочит, как уже случалось, и даст ей пинка за то, что давно уже никакого внимания не обращает на стадо. Обычно они никогда не задерживаются так долго на одном месте.
Загадочные существа эти люди, в особенности же ее хозяин Мишка. То хохочет как одержимый — и это хорошо, — то, в следующую минуту, поминает всех святых, да так, что Фюрге сжимается в комочек: «Что-то сейчас будет? В чем я провинилась?» Собаки угадывают настроение хозяина по взгляду, по жесту, даже голосу, но что тут можно угадать, если Мишка то шляпу на глаза нахлобучит, то почешет в затылке? Или, взяв семерку к пятнадцати очкам, в сердцах бросит карты перед своим партнером Банди, а тот, ехидно ухмыляясь, показывает, что у него тоже только пятнадцать очков, и Мишка, как банкомет, мог бы выиграть, если бы не рисковал. Но для Фюрге вся эта премудрость недоступна, считать она не умеет, и пестрые квадратики карт ей тоже ничего не говорят.
Оба стада между тем разбрелись по лугу и пасутся. Картежники время от времени бросают рассеянный взгляд в их сторону и снова углубляются в игру. В такие моменты Фюрге оживает, поднимает голову и смотрит с некоторой тревогой на далеко ушедших овец; слишком уж далеко они забрели, непривычно оставлять их так долго без надзора, и она даже привстает, чтобы по первому знаку или слову хозяина вскочить и стремглав лететь наперерез стаду, ведь в этом и состоит ее обязанность. Фюрге отлично ее усвоила и в этом никогда не ошибается.
Однако без приказа нельзя двинуться с места, этому Фюрге тоже научилась. На первых порах она, бывало, гоняла овец без всякого толку, и хозяин частенько опускал ей на спину свой посох либо, если Фюрге не осмеливалась подойти ближе, швырял его в неразумную собаку. Нет, нет, самовольное усердие тоже запрещено.