Избранное — страница 2 из 96

История словно расставила наконец классы по своим местам — с равнозначных революции высот, в реальных общественных связях и перспективе осветила всю их борьбу. В этом неумолимом и обнадеживающем свете предстали судьбы крестьянства и в новых книгах Вереша как о батрацко-рабочем прошлом (трилогия «Три поколения», 1950—1957, повесть «Железнодорожные рабочие», 1951), так и о кооперативном сельском настоящем (сборник рассказов «Испытание»[1], 1950).

Во всех них истинная подоплека бед и страданий — откровенная и замаскированная помещичье-чиновническо-кулацкая эксплуатация, освященная государством и вошедшая в быт, в обиход повседневная узурпация прав имущественных, гражданских и личных. А единственный способ выстоять и сохранить себя, даже внутренне возмужать — постоянная, трудная, но только и дающая удовлетворение, формирующая характер и сознание борьба. И труд не идиллически безмятежный, самодовлеющий или движимый эгоистическим расчетом, а тоже «умный»: неподавимо творческий, который, в свой черед, поддерживает и просвещает, учит сплачиваться, давать дружный отпор посягательству на его плоды.

Впервые писатель так отчетливо увидел и запечатлел в живых и разных образах поляризацию в обществе сил гнета, порабощения и противодействия ему. Сквозь индивидуальную и внешне благопристойную личину больших и малых столпов произвола каждый раз недвусмысленно проглядывает их прорисованная самой историей социально-атавистичная физиономия. Вот джентльменствующий англофил и профашист заодно, блюдущий только свою выгоду слуга двух господ помещик Чатари (сборник «Испытание»). Или одержимый поистине первобытной, затмевающей даже кулацкий рассудок жаждой стяжательства деревенский богатей, зверь-деспот Сабо Сомору («Три поколения»). Или, наконец, беспутный молокосос, ни на что не годный иждивенец украшенной звездочками чиновной касты, пустоголовый недоучка писарь Виктор («Железнодорожные рабочие»)…

Противостоящие же им образы бедняков, угнетенных, наоборот, красит, облагораживает, словно указуя в будущее, растущая и утверждающая себя человечность. Таков сметливый и независимый батрак Яни Балог, неуклонно посрамляющий и обуздывающий и конце концов зарвавшегося самодура Сабо. И вся положенная в основу трилогии жизненная история Балога — это некие фазы становления влекущейся к социальной справедливости, к социальному непокорству личности, которая благодаря этому морально освобождает себя.

Таков и другой главный положительный образ Вереша — сознательный социалист Габор Киш, который проходит через многие книги, всюду выступая как скромный, незаметный, но чуткий и надежный друг трудового люда. Участник сельскохозяйственных забастовок еще начала века, красноармеец 1919 года, Габор Киш в «Испытании» — бригадир, а потом руководитель производственного сельского кооператива. Рассудительным словом, бескорыстным примером он и тут завоевывает общее доверие, в свою очередь обращая его на общую пользу. Фигура эта как бы связует сегодняшний день деревни с традициями венгерского аграрно-социалистического и социал-демократического движения — с тем, что было здорового, жизнеспособного в нем.

Создать большие, «подлинно реалистические романы» о великом повороте в жизни, характерах и сознании, который захватил и крестьянство, приобщая его к социалистическому освобождению народов. Обрисовать этот поворот как гигантский социально-нравственный процесс: «сегодня, которое вырастает из вчера и переходит в завтра», — писал Вереш в предисловии к сборнику «Испытание», уже начав трилогию и мысленно словно очерчивая ее идеальные контуры. Вот какие дерзкие — эпического размаха! — замыслы лелеял он, хотя в «Трех поколениях» целиком осуществить их, пожалуй, и не удалось.

Социальная определенность образов, исторический драматизм коллизий были условием необходимым, но еще недостаточным. Четко заявленная эпическая задача — показать переход от частнособственнического мира к коллективистскому — требовала для своего решения глубже заглянуть в души людские. Искусство — человековедение, и, чтобы стать вполне социальной (и эпичной), история крестьянства должна была, как ни парадоксально, без остатка перейти в историю личности, личностей.

Между тем остаток этот — все, что не входило, не врастало, но впитывалось в собственно душевный мир, определяя привычки, нравственные понятия, становясь самим внутренним обликом: «неочеловеченные» обстоятельства жизни, так сказать, — у Вереша иногда еще довольно велик. История народа претворялась в историю личности, главным образом, в узловые, переломные моменты (столкновения батраков с кулаками, железнодорожных рабочих с обкрадывающим и обманывающим их начальством, сельскохозяйственных рабочих-забастовщиков с управителем и жандармами и т. д.).

Такие классовые конфликты превосходно вскрывали грязную, корыстную психологию верхов, одновременно агрессивную и приспособленческую; бунтарскую и трудовую мораль низов — униженных, но не побежденных. Но это была психология и мораль больше все-таки именно классовая, нежели индивидуальная. Правда, в конфликтных ситуациях, требовавших бесповоротных решений, немедленных действий, рельефней выделялись и отдельные незаурядные личные качества (того же Яни Балога). Но едва вступала в свои права «мирная», будничная жизнь, когда впечатления уходят вглубь и сознание подспудно продолжает свою работу, когда решения только зреют, а стороны личности складываются (вот тут-то бы и показать, как), у Вереша порой брала верх слишком статичная описательность.

Внешние события, обстановка словно заслоняли, замещали собой действие внутреннее, лишаясь тем самым прямого сюжетно-психологического назначения, реалистического оправдания. Вот, например, описание родного села Балога (первый том трилогии, «Рабство»). Длинное и добросовестное, оно изобилует экономико-историческими, топографическими и бытовыми сведениями, но мало связано с его детством, духовным развитием, не «работает» на него, а потому превращается в некий вставной социографический этюд. И на других страницах узнаем мы множество подробностей то о выпасе скота, обычаях пастухов, то о деревенских праздниках; постигаем ухищрения купли-продажи, «науку» косьбы, жатвы, — даже рытья, кормежки скотины, переноски тяжестей.

Пока все они остаются типическими обстоятельствами жизни действующих лиц, хоть отчасти обуславливая их мировосприятие, склад характера, или освещены лирическим чувством: в знании, умении — гордость рабочего человека! — за ними следишь с интересом. Но коль скоро типизация уступает место классификации, утрачивая прямую художественную «пользу», угасает и эстетический интерес.

Полнокровной реалистической типизации и стал в 50-х годах усиленно учиться Петер Вереш. Облекать обязательный общеисторический взгляд, социально-логический костяк в живую душевную плоть. Постигать и доносить необъятный драматический макрокосм — от политики до быта — через микрокосм: через глубинное, личное вплоть до простейших его, первоначальных зародышевых клеточек.

В одном из дневников (еще 1951 года!), не отступаясь от эпического замаха, от почетной миссии «историка жизни народной», но и не переоценивая себя, Вереш честно отмечал два недостатка, мешавших ему как художнику, одновременно две свои насущные писательские задачи:

«…Подняться до так называемого общечеловеческого. Проблему крестьянина возвысить до проблемы человека… И знаю главную свою беду: чрезмерную склонность к социографической детализации… Факты в сердце, в нервы, во весь внутренний склад внедриться должны…»

Сознательно относившийся к своему творчеству, писатель сам, значит, видел — и постепенно преодолевал — проступившую у него самостийность житейской и исторической обстановки, что мешало вполне построить, «очеловечить» характеры. Уже сборник «Испытание» не только за тему встретил признание. Исторический рассвет, победа социализма изображались в нем не просто на полях, а прежде всего в душах. Пронырливый, всеми лукавыми извилинами собственнической психологии противящийся новому Варга, думающий думу своей горемычной жизни и свершающий выбор в пользу артельного житья-бытья Данко, дающий первый решительный бой старому миру Барна — все это, вместе с ушедшими еще дальше Балогом и Кишем, поистине была история в лицах: очеловеченные, индивидуализированные грани ее и стадии.

Уже тогда начал понемногу открывать, исследовать писатель и более тонкие, сокровенные душевные движения, делавшие «крестьянина» всецело «человеком». Параллельно с трилогией, из одного материала родилось несколько самостоятельных рассказов, в которых с прежде неведомым, пожалуй, Верешу совершенством воплотилась овладевшая его помыслами эстетическая необходимость: одушевить, психологизировать повествование.

Таков «Детский гнев» (1954), где сдержанно-проникновенно описано первое потрясение неопытной, доверчивой детской души, первое смутное пробуждение наивной, но определенно шевельнувшейся «классовой ненависти» при виде грубого самоуправства приказчика и незабываемых, непрощаемых материнских слез… Или «Женская верность» (1954) — рассказ, с трогательно-интимной стороны дорисовывающий облик жены. Яни Балога Юльчи и все их взаимоотношения. С той неожиданной стороны, в трудные будни, когда лучшей «классовой» доблестью оказывается истинная, до высочайшей человечности идущая супружеская верность: обоюдная поддержка, беспредельное доверие и самоотдача — полное внутреннее единение…

К последнему десятилетию своей жизни Вереш уже вполне овладел новой лирико-психологической манерой. Этап этот ознаменовали, в частности, роман «Разборчивая девушка» (1960), повествовательный цикл «Прихвостень» (1962), рассказ «Маленькая осенняя буря» (1962) и другие. Объемные образы людей, в чей внутренний мир, во все его измерения писатель пытливо вникает, — вот главное его достижение.

Раньше всего ему, конечно, не хотелось бы утратить ничего от той чистой, здоровой трудовой морали, которую он с самого начала отделял от эгоизма, голой корысти, выводил из народно-коллективистских начал, направляя в социально-сознательное русло. И вот, столько своего, заветного, в том числе автобиографического вложив в образы бунтарей, социалистов, Вереш теперь словно бы отступает опять лишь к добрым чувствам, элементарным трудовым добродетелям: честности, порядочности, терпеливой самоотверженности (Бора в «Разборчивой девушке», духовная сестра Юльчи из «Женской верности» и Йожи Майороша из «Дурной жены», 1954).