Потому и закармливал лошадей, засыпая зерна им намного больше, чем отмерял отец; но и Мурваи корма лошадям не жалел, ведь от обильного корма кони в работе гораздо выносливей. И при наборе в армию лошадей Розенблюм и его помощники дадут за откормленных хорошие деньги. У них, у крестьян, комиссия может и не купить, но это неважно, потому что Розенблюм и помощники, у которых большие связи, возьмутся за это сами и вмиг обстряпают дельце. И получат полсотни комиссионных, худо ли? Никакого тебе труда, всего несколько слов, и столько за это денег!
Но ни один из двух Мурваи, ни старый, ни молодой, даже в мыслях своих не держал, что в жилах Лаци благородной крови течет куда больше, чем у других лошадей, что жеребец, от которого Лаци произошел, в той ужасной неразберихе по облагораживанию пород, совсем случайно приобрел благородных качеств много больше, чем остальные, и передал Лаци в наследство благородного огня много больше, нем могли представить себе оба Мурваи с их крестьянским понятием вообще. Им и вовсе ведь невдомек, что такое благородная кровь; для них понятие существует одно: лошадь либо хорошая, либо плохая; им и в голову не могло прийти, что зря они набивают желудок Лаци зерном, зря пополняет особо его кормовую порцию Лайко, потаскивая зерно с чердака да из кукурузохранилища; сколько там ни таскай, не раскормится, не достигнет такой округлости Лаци, как иные кони в упряжке, и будет стройностью своей выделяться, будто менее здоров, чем они.
Овса Мурваи засевали немного. На той же земле, а был у них замечательный чернозем, росла гораздо более ценная и урожайная куда более кукуруза, и, стало быть, Лаци вместе со всей остальной скотиной кормился, естественно, кукурузой. Старый Мурваи, как и другие имевшие чернозем крестьяне, рассуждал примерно так: зачем сеять овес, которого в урожай он снимет восемь — десять центнеров с хольда, когда с того же самого хольда можно снять тридцать, а то и все сорок центнеров кукурузы; ведь цена кукурузы выше и питательность ее лучше, кукуруза для всякой скотины хороша, а цена на нее, перед новым урожаем в особенности, бывает, цене на пшеницу равняется. Пусть едят кукурузу кони. Любит конь кукурузу, и ему ее, стало быть, не жалеют. Уж если скотина что любит, — так же, как, впрочем, и человек, — то от этого корма ей одна только польза. И незачем за деньги овес покупать, когда в хозяйстве полное хранилище кукурузы. Таков был ход рассуждений старого Мурваи.
Словом, кормили жеребчика до отвала, так как Лайко не мог равнодушно смотреть, какой Лаци поджарый и стройный. И в то же время горячий. Потому и поджарый, что слишком горячий, да только Лайко про это не знал. В школу сельского хозяйства, где его бы кой-чему научили, он зимой не ходил (зато с оравой таких же вертопрахов, как сам, либо бегал за девками, либо длинными зимними вечерами сидел в конюшне и резался в карты).
Так вот. Привело обилие кукурузы к тому, что Лаци стал слишком горячий и нервный и, когда его выводили во двор, не мог с собой совладать. А вернее, не мог совладать с ним Лайко. И Лайко на него чуть сердился, а больше, конечно, гордился, потому что править горячим конем либо верхом скакать на таком, когда глазеют на тебя парни и девки, — пусть от ужаса содрогаются, пусть глаз не спускают с героя, — доблесть немалая.
А ведь Лаци не виноват, что наследственный огонь, бушевавший в его крови, — тот самый огонь, который у скакунов, племенных жеребцов и даже у офицерских верховых лошадей можно сколько-нибудь укротить с помощью утренней крепкой проминки, до тех пор гоняя коня, покуда он весь не взмылится, — от обильного кормления кукурузой воспламенял его кровь еще сильнее. Кто же мог его осадить? Только лошади, нрав у которых смирнее, ленивее и которые, лопоча меж собой на лошадином своем языке, потешались над дурным сосунком, выделывавшим этакие курбеты. Со временем он, конечно, остепенится. Вот потаскает плуг либо воз со свеклой, землею облипшей, неделю без отдыха, походит залепленный грязью до бабок, тогда его полоумие кончится.
И правда, когда он лошадям надоел и они его слегка проучили, чтоб не выходил из постромок и не запутывал при пахоте многочисленные постромки для плуга, Лаци быстро остепенился. Но он не так часто ходил запряженным в плуг и не всегда рядом с ним находились грузные, умудренные жизнью старые лошади.
А так как всякому коню следует обучиться и привыкнуть к тому, что не вечно он будет работать со знающими старыми лошадьми, что должен уметь он и в паре и без пары ходить — тогда и выйдет из него обученная, умная лошадь, — и так как для работы помельче, боронования, например, не требуется четырех либо пяти лошадей, то на такую работу Лаци только с Жужкой ходил. Со старыми лошадьми, неповоротливыми, медлительными, Лаци ходить не мог: он пританцовывал, бежал рысью, что, возможно, и очень красиво впереди легкого барского экипажа, но безобразно и неприлично в рабочей упряжке.
Кстати, знай они, лошади, (а может, они и знали?), как гордится, как чванится Лайко двумя горячими жеребцами, — кровями их! — они б его, наверное, высмеяли. Иной раз ведь — тут греха таить нечего — в крови Лаци такое волнение закипало, что, лягнув собственный хвост, он готов был лететь, мчаться прочь, в бесконечность и неизвестность, словно был в аравийской пустыне, в сибирской или, по крайней мере, в Хортобадьской степи. (Да, великое это дело, очень трудное дело, настоящая пытка для молодого коня привыкнуть что-либо равномерно тащить и даже идти ровной спокойной рысью верховой лошади.) Лаци никогда не задумывался над тем, что там сзади него: тарахтит ли пустая телега, скребет ли по земле борона — он был одержим одним стремлением: мчаться. Когда с серой пашни, бывало, из-под самого его носа неожиданно вспархивал жаворонок, — а надо сказать, что полевые жаворонки не боятся ни лошадей, ни людей и взлетают в последний момент, чтоб на них ненароком не наступили, — когда откуда-то вдруг доносился слишком уж громкий крик, гудок клаксона автомашины, треск мотоцикла, и когда проходили неказистые черные волы или серый, противный даже для лошади, а почему, неизвестно, осел, Лаци пугался, становился встревоженным и пускался бежать напролом, сквозь кусты и канавы, куда глаза глядят, как будто спасался от тигра.
Но Лаци бежал и тащил за собою Жужку, куда более медлительную, чем он, иной раз из каприза, из жеребячьего пустого каприза или из-за плохого жеребячьего настроения, а может, из-за нервного состояния, которое вызывает погода. (Кому дано разобраться в психологии и метеорологии лошади!) Не только человек, но и корова, и птица, и даже крохотная козявка остро чувствуют перемену погоды. Как же не чувствовать ее лошади, которая сотни тысяч лет провела на приволье на суровом «лоне природы», так же, скажем, как муха или береговая ласточка.
Нельзя точно определить, что явилось причиной: то ли жаворонок, выпорхнувший из полевой травы, то ли валек бороны, впившийся в сухожилие Лаци оттого, что Лайко на повороте держал слабо вожжи, то ли заговорила в нем чисто нервная блажь, то ли надоело ходить ему взад и вперед, то ли нос слепни облепили, а может, из-за того, что Лайко уж по привычке, из одного только удальства стал его «муштровать», — но в Лаци проснулось вдруг безудержное желание вырваться на свободу. И когда борона из глубокой и мягкой земли выплыла на твердую полевую дорогу, а Лайко, по обыкновению, заорал, чуть ли не скрежеща зубами: «Мать твою, Лаци!.. Лаци, э-эй!..» — в тот же миг рванул Лаци вожжи, едва державшиеся на самых кончиках пальцев Лайко, и в следующий миг жеребцы понесли, кроша, полосуя пашню, невесть куда, и борона неслась вместе с ними, подскакивая и колотя их по пяткам.
Лайко, естественно, испугался, со всех ног кинулся вслед, потерял на ходу свою шляпу с узкими загнутыми полями, и его слипшиеся, по-молодецки отращенные волосы развевались на весеннем ветру, а еще вольней развевались гривы двух лошадей, не откликавшихся, не слышавших его истошного крика: «Тпру, Лаци, тпру! Тпру, Жужка, тпру!»
Да и не могли его кони слышать: вязки сдвоенной бороны соскакивали, решетки прыгали вразнобой и колотили по пяткам, валек, носясь по земле, хлопал при каждом взмахе по сухожилиям, и обезумевшие кони решили, что их бьют, избивают, и тогда их нервно-шаловливое бегство превратилось в лошадиную панику. Бороны громыхали и лязгали по невспаханной полевой земле, упряжный валек, ваги, постромки летели и щелкали, а кони, совершенно осатанев, не видя ничего и не слыша, мчались, скакали вперед. По ровной земле они мчались галопом, и там, где поле надламывалось, свернуть уже не могли, разбег нес их дальше и дальше поперек лежавшей пашни.
Неслись они по посевам пшеницы, по свежей вспашке полей, по зеленям весеннего, рано взошедшего ячменя, по мягкой земле только-только посеянной кукурузы, пока не перескочили через межевую канаву, негусто обсаженную деревьями и не слишком глубокую, потому что она заросла травой, и не попали на вспаханное паровым плугом кукурузное поле поместья.
Перед тем как перескочить им канаву, взмахнувшая борона так ударила Лаци по сухожилиям, причем не в первый уж раз, что раскроила на задних ногах крепкую кожу, и кровь из двух ран полилась ручьем.
Видел бы это старый Мурваи!
Но он, конечно, не видел, даже Лайко покамест не видел, от коней он сильно отстал, хотя, испуганный до смерти, запыхавшись, бежал во весь дух, моля на бегу лишь о том, чтоб порвались постромки, чтоб сломался упряжный валек, чтоб отвалилась от коней борона, потому что, когда она их колотит по сухожилиям или сами они наступают на зубья, порчеными станут коняги, ноги переломают, а то и вовсе подохнут.
И никого поблизости не было, кто мог бы коней задержать. Люди, правда, работали всюду, но все далеко, так что, если б и кинулись догонять, все равно б не догнали.
Да и разгон был такой, что остановить не под силу. Разве что сами кони споткнутся о большую канаву либо борона зацепится за межу, а может, они изнемогут, если будут бежать, покуда ноги несут.
Вот это последнее и случилось. В мягком, с глубокой вспашкой от парового плуга поле Шлезингера обезумевших лошадей, а Жужку в особенности — и вообще она была помедлительней, и в крови ее не пылало огня, так что с трудом она волокла уже ноги, и Лаци стало невмоготу тащить ее за собой — охватила такая усталость, что бег они замедляли и замедляли. А тут батраки и возчики Шлезингера, сеявшие неподалеку, подняли несусветный крик: «Тпру! Тпру! Эй, тпру!» И обезумевшие кони внезапно остановились, стали оглядываться, дрожа и как бы раздумывая по-своему, по-лошадиному: «