Избранное — страница 26 из 96

Жизнь на дороге тем временем продолжалась: непрерывным потоком шли повозки, машины, все мимо и мимо и не глядя в их сторону, чтоб совесть не укоряла за то, что не помогли; а у тех, кто смотрел, душа была на запоре: не могут помочь, вот и все. У меня есть приказ, и приказ мне предписывает быть там-то и там-то, тогда и тогда — и это служило оправданием совести, когда никакого приказа не было.

И руками махали две женщины, и умоляли, и плакали — не остановился никто, не помог никто. Когда люди бегут, есть ли причина, нет ли ее бояться тех, от кого бегут, но бегущие думают, что причина есть, тогда и новозаветные и ветхозаветные заповеди о любви к ближнему — все насмарку. Не только «возлюби врага своего», но даже «возлюби ближнего своего» и «не пожелай ближнему своему…» значения не имеют.

Был поздний вечер, а они все стояли, по пояс в грязи, помехою для других, и, можно считать, им здорово повезло, что какой-нибудь десятитонный грузовик не опрокинул их вверх тормашками вовсе.

Чока не объявлялся, — господи, где же он, где?! Женщины обливались слезами и вконец задурили Мучи, требуя, чтоб шел он за помощью, чтоб привел из ближней деревни лошадь, нет, лошадей, потому что с одной лошадью не управиться.

Янош Мучи ушел — была темная ночь, — и больше его, конечно, не видели. Наткнись старик на военный дозор, он отговорился бы тем, что ищет коня для повозки господина унтера Чоки, но коня он искал, идя на восток, и уходил все дальше и дальше, чтоб как можно скорее, как можно вернее встретиться с частями советских войск.

А что стало с Лаци и его седоками?

Спустя долгое время, уже глухой ночью, Чока все-таки объявился и, выпустив мощный фонтан ругательств, так что небесам стало жарко, помчался на мотоцикле в ближайшую деревню и у крестьянина, местного старосты, настолько богатого, что уберег он своих лошадей от всех властей, от господ и от нилашистов, реквизировал с помощью пистолета двух сильных, спокойных, страшно выносливых лошадей.

— Жалко? Для нас?! — кричал Чока. — Все равно красные отберут.

И он вызволил из грязи повозку вместе со всей ее кладью. А Лаци оставил в кювете, не сказав ему на прощанье ни слова, ни единого доброго слова, плевать было Чоке на покалеченного, непригодного уж коня. Зато Вильму привязал он к задку телеги — резервная лошадь сгодится всегда. Бывалым и дальновидным солдатом был нижний чин Чока.

До рассвета барахтался в придорожной канаве Лаци. Все члены его онемели, и только лежа мог он пощипывать прошлогодний бурьян, прикусывая у самого корня, потому что внизу, в основании прошлогодних трав, попадались зеленые, чуть повкуснее, кусочки.

Позднее, от утренней резкой прохлады, озябший до самых костей, он опять попытался встать. Сухожилия у него дрожали, онемевшие ноги болели, но он все же поднялся и, кой-как подвигаясь на шаг либо два, отщипывал от прошлогодних толстых листьев кусочки чуть более свежие.

Вот так, набираясь мало-помалу сил, потому что у лошади каждый проглоченный кусочек тотчас превращается в силу, выбрался Лаци на придорожную луговину, а с луговины инстинкт повел его дальше, дальше от лязгавшей, громыхавшей, гудевшей дороги.

Древний лошадиный инстинкт вел его к группе деревьев, росших на противоположном конце, туда, где извивался ручей, а в излучине лежало прошлогоднее, еще хорошее зеленоватое поле, и там-то, покуда он ковылял, вдруг ему привалило счастье: какой-то пеший крестьянин, из-за редких деревьев, стоявших вдоль луговины, возможно, высматривавший, кто идет по дороге, все еще немцы или уж русские, заметил мирно пасущегося Лаци. Он его обошел, внимательно оглядел и увидел, как хорошо Лаци ест — стало быть, у коня желудок здоровый; а то, что хромой, еще вовсе не значит, что у него переломы; а то, что в студеную ночь он продрог до самых костей, вовсе не значит, что конь из него не получится; и по задам огородов привел тот крестьянин Лаци на двор, где уж не было трех его сильных коней, а был один стригунок годовалый, с хомутом не знакомый и потому никому не нужный.

Этот крестьянин, звавшийся Мартон Бакша, и стад новым хозяином Лаци.

Сказать, что хозяин он был недобрый, не скажешь, но сравнить его с Имре Мезеи, конечно, было нельзя. Где-то в самой глубине души столько пережившего, столько выстрадавшего с тех давних пор Лаци об Имре Мезеи сохранилось лишь смутное, как тень, воспоминание, но если б он увидел его, то узнал, узнал обязательно и приветствовал хоть и слабым, но радостным ржанием.

Не любил Мартон Бакша Лаци. Потому не любил, что любил всем сердцем выгоду, а Лаци сейчас к тому же был безобразный. Исхудалый, иссохший и плоский, как рыба худшей породы, лещом эту рыбу зовут. «Хромоногая кляча, — размышлял новый хозяин, — получится что-нибудь из него или вовсе уж ничего? Корма дорогие, на него их потратишь немало, а останется что? Одна шкура. А их теперь, шкур лошадиных, тысячи». Но какие бы мысли ни занимали хозяина, после всех прежних погонявших Лаци возниц Мартон Бакша был человек сносный. Он кормил, не дрался и не слишком много кричал.

В небольшой деревеньке, расположенной у берега Рабы, Лаци прожил весну и лето тысяча девятьсот сорок пятого года. Он оправился, хромота у него прошла, а от сытного корма даже похорошел. Но задунайским крестьянам, привыкшим к виду откормленных хладнокровных коней, Лаци казался заморышем.

На первых порах Мартон Бакша долго Лаци не запрягал, опасаясь, что нарядят его на военные перевозки, а он это страсть не любил. Как и всякий крестьянин, Бакша любил не давать, а задаром что-нибудь получать, за перевозки же в крайнем случае давали бумажки, за которые ни овса, ни поросенка не купишь.

Вот и случилось, что выстоялся Лаци сверх всякой меры. Когда же Бакша его впервые запряг вместе с хладнокровным жеребчиком, то поразился ужасно. Жеребенок оказался ленивый, к тому же совсем неумелый, а этот — Лаци, конечно, — такой баламутный, порывистый, что дай волю, и понесет без крупицы ума.

Так что нет: хорошей упряжки из них двоих не получится, а раз не получится, на кой черт ему эта скотина с норовом скакуна! Как раз в это время стали беженцы возвращаться, уж с запада, и коней хороших вели, и выменял Мартон Бакша на хлеба буханку да на несколько килограммов сала совсем неплохого муракезского коня. Само собою, беспаспортного.

В то же самое время с востока, из Алфёльда, стали кое-когда захаживать барышники да крестьяне, искавшие лошадей в Ваше и в Зале; новым хозяевам после раздела земли позарез нужны были кони, да и старым хозяевам взамен уведенных кони тоже были нужны, стало быть, все и всюду искали для хозяйства годившихся лошадей.

И Мартон Бакша случая, конечно, не упустил. На Лаци паспорта, само собой, никакого не было, а к паспорту прежних коней Лаци не подходил. Зато новая, за хлеб-сало купленная спокойная лошадь была такая же, как уведенная у него кобыла, — разница только в годах была, а ее никто не заметит, — и он с легким сердцем продал Лаци.

И снова Лаци не повезло. Купил его Йошка Чайбокош Тот, возчик из Алфёльда; не потому купил, что Лаци сильно ему понравился, а потому, что второпях другого не подыскал, — тогда ведь рискованно еще было по стране расхаживать, куда вздумается, и на ярмарки пока еще не съезжались, — да и денег было не густо, только на клячу и хватало.

Зато наметанным взглядом Йошка сразу определил, что конь Лаци горячий, и, довольный покупкой, пересек с ним половину страны. Но шел пешком, верхом ехать он не решился: с одной стороны, из-за острого не в меру хребта; с другой, умнее вести коня было под уздцы, будто он хворый, чтоб не вздумалось кому-нибудь отобрать, так как паспорта на него не имелось, а была какая-то бумажонка с печатью рабасенткерестешской управы, которую дал ему Бакша.

Йошка Тот, за то прозванный Чайбокош[6], что не только шляпу носил набекрень, но и мозги у него чуть набекрень были, целую жизнь служил возчиком. Людские ж объединения, скажем, рабочие артели, компании мелких арендаторов, долго терпеть его не могли. Во-первых, на руку был он нечист, во-вторых, всегда числились за ним недоимки в выполнении общественных обязательств.

Ну и, само собой, пил, так пил, что вовсе не просыхал. А Лаци, хоть и разных хозяев перевидал, и кучеров, и мучителей настоящих, но конченый пьяница ему еще не встречался.

А ведь пьяница кучер при добром коне истинная погибель, зло, пожалуй что, наихудшее. К натуре ехидного, но трезвого человека приспособиться как-то можно, но трезвому коню понять логику человека пьяного никогда и никак невозможно. Будь у нас лошадиная молитва «Отче наш», в ней наверняка среди прочего стояли бы и такие слова: «…и упаси нас от пьяницы-кучера, ибо дети и жены человеческие могут сбежать от него под защиту соседа либо спрятаться под кустами садов, изгородей и рощ, но мы, стиснутые поводьями, уздой, дышлом, вожжами и хомутом, не можем спастись от злобы озверевшего человека…»

У этого баламутного, с придурью хозяина такое было обыкновение: остановится он у какой-либо корчмы, — а менял он их часто, потому что туда, где в долг давать не хотели, он некоторое время не заходил, — поставит Лаци под развесистый тополь или акацию, полпостромки скинет, чтоб он с места не стронулся, ежели испугается или просто наскучит ему без дела стоять, а корма не даст, потому, дескать, что сию же секунду выйдет.

«Сия же секунда» иной раз растягивалась в часы. Тень давно покидала Лаци, и солнце пекло его беспощадно — у стен и деревьев оно куда раскаленней, чем на голом пространстве, — жалили мухи, донимали слепни, непоеного и некормленого, так что страдал он немилосердно, невыносимо. Когда от стужи, когда от жары, когда от дождя да от ветра, но всегда от голода и тоски.

Когда ж хозяин, шатаясь, выходил из корчмы, сердце Лаци замирало от ужаса. Хотя он не знал химической специфики алкоголя, зато знал уже его действие. Знал, что сейчас последует:

— У-у, падаль, у-у, кляча! Чтоб тебя разодрало на куски! Отдохнул небось, черт треклятый! Тогда давай! Пошел!