И хозяин выхватывал кнут потому только, что распирала его охота подраться. С корчмаря, отказавшегося дать еще ему выпить в кредит, он шкуру спустить не мог, барышникам и крестьянам, с которыми только что пил и ругался, бока обломать тоже не мог, и потому стегал Лаци. И невдомек ему, и в голову никогда не придет, что от побоев не только коже, но и душе коня больно — ведь Лаци своим лошадиным умом очень хорошо понимал, что побои получает безвинно.
Ах, бедный Лаци! Понести бы сейчас, тряхнуть, разбить вдребезги эту плохонькую телегу, да уж силы не те: после того, как отмерил он несколько километров, не выдержать ему сильного бега и не вырвать даже вожжи из рук в стельку пьяного недоумка. Да и огонь в крови гаснет без овса и без кукурузы, а от сена прелого да от сечки сухой и то ладно, что шагом идти еще можешь.
Но Лаци все-таки повезло: Йошка Чайбокош Тот, который ни в чем постоянством не отличался, к коням тоже привязанности не чувствовал и потому их быстро сбывал. Худой ли конь, добрый, он его продавал, потому что Йошку, когда бывал он не особенно трезвый, — с ним же это случалось не так редко, — просто захлестывало желание перемен. Так как жил он в среде барышников, то купля-продажа стала его второю натурой, а тут подоспела инфляция, и на всякой скотине, на лошадях же в особенности, можно было неплохо нажиться (во всяком случае, в цифрах), вот он и продал Лаци.
Купил его Ференц Иштенеш, у которого было полдюжины детей, все мал мала меньше, и к ним десять хольдов земли.
И вот для стареющего уж Лаци опять началась новая жизнь. У Ференца Иштенеша не было той истинной доброты, которая отличала Имре Мезеи, но и его доброты доставало на то, чтобы жить с ним и работать. И поднабрал маленько Лаци сил, но, каким жилистым был, таким и остался. Если б у хозяина и хватало на корм, все равно Лаци мяса бы не накопил — ничего не поделаешь, когда порода такая; но Ференцу Иштенешу в жизни самому не везло, так что Лаци просто не мог не остаться жилистым. С кем ездил Лаци в упряжке те несколько лет, которые прожил у Иштенеша, покуда тот не вступил в производственный кооператив? То с пятнистой коровой, то с белым холощеным бычком, то с хромоногим конем, а еще с оставшимся тут с военного времени лошаком либо с маленькой горной лошадкой; все эти твари ходоки были медленные, и шаг у них был много мельче, чем даже у постаревшего Лаци, так что идти с ними в паре с плугом или даже с пустой телегой было для Лаци мукою мученической — все приходилось тащить одному.
Жизнь Лаци при новом строе стала, конечно, спокойнее, но так уж на роду ему было написано: мало радости и много страданий. Демократия и бесплатная раздача земли для людей, безусловно, были радостью. Но коням пришлось взламывать землю, за войну превратившуюся в залежь, таскать развалюхи плуги и развалюхи телеги — какая им от этого радость!
И снова история шагнула вперед. Лаци этого, конечно, не знал, но он это почувствовал. В тысяча девятьсот пятьдесят первом году Ференц Иштенеш, хорошо измытарившись и так же хорошо поразмыслив, вступил в производственный кооператив. Но из двух коней взял с собой одного, того, который был помоложе. А Лаци, старого Лаци продали и за вырученные деньги (немного за него дали) купили вечно оборванной детворе сапоги и кой-какую одежду.
Куда же теперь попал Лаци?
А куда ему было попасть, как не туда, куда опять его привела судьба, подсказанная историей: судьбой же лошади распоряжается человек. Не к крестьянину, потому что крестьяне лошадей своих продавали — их вытесняли комбайны и тракторы. А если и нужна была лошадь в деревне, то, во всяком случае, молодая. Приобретали же лошадей разные стройконторы и трансагентства. Стало быть, Лаци, как и множество других лошадей, попал в Будапешт, на базу одного из немногочисленных наземно-строительных предприятий. Возил он кирпич, черепицу, песок, цемент, гравий, бревна, проволочную стренгу для железобетона, возил, куда требовалось, в паре с часто менявшимися пристяжными.
В Будапеште, да и в каждом городе Венгрии с незапамятно давних времен эту работу всегда выполняли лошади. Вместе с крестьянами, хлынувшими из деревень, с чернорабочими, с каменщиками они строили этот гигантский город, все несметное множество камня, кирпича, песка, извести, железа и дерева привозили они; эта чудовищная каменная громада всосала в себя силу мышц тысяч и тысяч ломовых лошадей, тысяч и тысяч рабочих, и сила эта так скрепила дома, как кровь жены каменщика Келемена скрепила высокий замок Девы[7].
Но город строили не стройные чистокровные рысаки и даже не алфёльдские верньеры, а ширококостные, грузные, с железными нервами и медлительной поступью муракёзцы, монстрообразные мекленбуржцы, высокие, крепкокостные, тянущие орудия штирийцы. Племенных лошадей запрягали лишь в барские и наемные экипажи, но, бегая даже по мостовым, они быстро превращались в развалины. Использовали их и для разных мелких услуг: к примеру, возить на погост покойников. (Четырем венгерским коням было легче везти к могиле тяжеленного, может, в центнер весом усопшего, чем для него же надгробный камень, бывший в пятьдесят раз тяжелее.) Ноги и мышцы жеребцов, выросших на мягком песке, на податливом черноземе, в гладких, поросших шелковистой травою степях, недолго выдерживали ходьбу по булыжнику и по керамитовым плитам, которые появились позднее, и даже ходьбу по бетону. Вот почему занимавшиеся извозом подрядчики, крупные предприниматели-транспортники, строя расчет лишь на том, сколько времени продержится лошадь, а не подвода или грузовая машина, платили за тяжеловозов громадные деньги, покупая их за границей или у оборотливых крестьян, живущих вдоль Дравы и западной границы страны, которые таких лошадей специально для них и растили.
Однако осенью тысяча девятьсот сорок четвертого года тяжеловозов стало значительно меньше. Забрали их немцы и беженцы, — господа, буржуа, нилашисты, — норовившие захватить с собою в бега не только свое, но и чужое добро, вывезти Будапешт, всю страну целиком, а на возы, что тащили муракёзцы, можно было сложить очень много.
Будапешт и другие разрушенные войной города надо было отстраивать заново. Надо было строить и новое государство. Тогда появились машины, и становилось их все больше и больше. Но для сооружения предприятий, производящих эти машины, для жилых домов и продовольственных магазинов, для людей, которые эти предприятия возводили, возить строительные материалы и питание для самих лошадей должны были лошади.
Но лошадей хладнокровных, тяжеловесных найти было почти невозможно: во-первых, непрерывно таская подводу, не может кобыла растить жеребенка; во-вторых, всех маток-кобыл у растивших таких лошадей крестьян, живущих у берега Муры, опять же увели немцы — ведь линия фронта в той стороне проходила целых четыре месяца. Поэтому города брали тех лошадей, каких предлагала провинция. Поэтому вместе с крестьянами, потянувшимися в промышленность, Будапешт наводнили чистокровные и полукровные венгерские лошади.
Этот исторический вихрь принес в Будапешт и Лаци, вот почему он оказался на предприятии, расположенном в предместье столицы. Но вихрь истории принес в Будапешт не только коней, он принес также и кучеров. До войны, когда Будапешт еще строился, если крепкому крестьянскому парню становилось невмоготу гнуть спину в деревне поденщиком за шестьдесят филлеров в день и слушать неумолкавшую ругань надсмотрщика, который ни во что человека не ставил, такой парень либо в Америку подавался, либо в Будапешт перебирался и мог при желании сделаться грузчиком или же ломовым извозчиком. Ничего особенного для этого и не требовалось: надо было иметь лишь животную силу и не бояться тяжелой работы. Теперь эти смелые крестьянские парни шли на разные курсы, поступали в университеты, становились трактористами, комбайнерами, шахтерами, квалифицированными индустриальными рабочими, а новые возчики — старые ездили, сколько могли, — набирались из «бывших» людей. Кто же из бывших мог на эту работу пойти? Господ и буржуа настоящих сюда, естественно, не тянуло. Эти предпочитали перейти нелегально границу или угодничать и покорствовать перед новым режимом, но ни в грузчики, ни в возчики, конечно, не шли. Шли сюда этакие бывшие вроде бы полугоспода, ни на что на свете не годные, способные лишь к одному: выполнять чужие приказы, которых они даже не понимали: понимать приказы ведь тоже наука, и знание ее — привилегия тех, кто может против них возражать. Словом, бывшие унтеры, фельдфебели, гусарские вахмистры, обозные сержанты, бывшие конные жандармы и конные нижние чины из полиции, слишком хорошо относившиеся к господам и слишком плохо к народу, чтобы сейчас хорошо относиться к новому строю.
Вот и нижний чин Чока сюда пришел и вполне мог бы встретиться с Лаци, узнай он его и будь он человеком, для которого лошадь тоже творение божье. Но для Чоки солдат был всего лишь «людской материал», а лошадь и вовсе — военное снаряжение.
К такому Чоке, только носившему фамилию Гаал, попал в руки Лаци. Дома, в сельской метрической книге, он записан был просто Гал. Но, желая хоть чем-то отличиться от «рядовых», стал он зваться Гаал, по фамилии редактора некой газеты, вычитанной им в передней хозяина в бытность его денщиком: редактор подписывался Мозеш Гаал, и денщик, которому это очень понравилось, стал писаться Гаал.
Но если б Лаци попал не к Гаалу, а к возчику старой закваски, из тех, кто страшной руганью погонял лошадей и без удержу потреблял алкоголь — граммов по пятьдесят — или вино с содовой, Лаци выиграл бы не больше. Ведь и старые возчики никогда не правили такой умной, добросовестной лошадью, им всегда доставались лишь хитрые, неповоротливые, ленивые твари. А у Лаци со времен Йошки Чайбокоша Тота в каждом нерве сидела на лошадиный лад читаемая молитва «Отче наш»: «…упаси нас от человека пьяного…»
Не одному только Лаци выпала эта новая доля. На улицах Будапешта кони, подобные Лаци и Линде, встречались на каждом шагу. Они тащили подводы с грузом, которого навалено было центнеров пятьдесят, а то и все шестьдесят: кокс, уголь, кирпич, железо. И правили ими люди, и отдаленно не схожие с Имре Мезеи. Такие люди, как Мезеи, сидели теперь большей частью на тракторах, заботились о хозяйстве кооперативов, госхозов.