Не ослабилась ли тем самым социальная заостренность его новых книг?.. Ведь одними нравственными добродетелями с нуждой, кабалой не сладишь. Этот мотив продолжает звучать, даже особо, почти назидательно подчеркивается и в «Разборчивой девушке». Самое большее, чего достигает Бора, это лишь счастье матери, жены, «наседки».
Но речь, по сути, уже не о том. Социалистическая мораль неотрывна от гуманно-демократической, вырастает из нее, исторически ее продолжая, — вот что важно. И если твердая Бора, не изменив себе, дождалась, добилась своего Иштвана, если Юльча всей душой вошла, нежно-заботливо перелилась в мужа в трудный для них час, сердечная эта неуступчивость, повторяя слова Вереша, — не менее сложная и острая «классовая борьба», хотя своя, домашняя, нравственная. Именно ею привлекателен, даже в неуклюжей наивности своей, равно политической и супружеской, и другой неисправимый альтруист — Йожи Майорош.
В идее единства, «непрерывности» народной морали при кажущемся возвращении назад крылся, таким образом, залог определенного художественного движения вперед. Главная социальная коллизия творчества Вереша от «возвращения» к людям обыкновенным не то что страдала, а обретала более прочную, широкую почву и опору. Глубже захватываемая и прослеживаемая повседневность привносила в поведение, внутренний облик героев множество бесценных человеческих оттенков: психология обогащалась. А значит, выигрывали образы и в социально-выразительной остроте. Не в последнюю очередь и отрицательные.
Почему нам особенно отвратителен добровольный барский прихвостень Андраш Тёрёк («Не урвешь — не проживешь»)? Да ведь именно эта его добровольность развернута, прослежена необыкновенно емко, несравнимо со сборником «Испытание», эта рьяная придирчивость верного хозяйского пса, большего «роялиста» в истовом своем усердии (и более ненавистного поэтому для крестьян), чем даже сами баре-короли.
Столь же красноречиво — сам за себя — говорит чуть более ранний образ Ибойки («Дурная жена»). Говорят ее крикливая меркантильность, ее тщеславное себялюбие, ее глупо-завистливый снобизм, поклонение субкультуре… Все ее мелкие пристрастия, склонности, привычки, индивидуально слагаясь, составляют зримую и яркую тогдашнюю венгерскую разновидность социального явления, именуемого в быту и поведении мещанством. (Деревенская ипостась этого типа предстает затем в «Разборчивой девушке» в лице Панни, антагонистки Боры.)
Не пострадала, а многое приобрела и манера письма Вереша: и в лиризме своем, и в неторопливой обстоятельности. То и другое лишь обновлялось, питаемое опытом жизни, общей и своей. Был когда-то его лиризм грустно-сочувственным, капельку фаталистичным («Неурожайный год»). Позже стал негодующе-укоризненным и дружелюбно-рассудительным («Три поколения», «Испытание», «Железнодорожные рабочие»). Порой и лукавая, даже коварная ирония окрашивала его — при соприкосновении с досадными нелепостями уже нашей современности (повесть «Дурная жена»). «Не так-то он прост, этот «народный писатель», как может показаться!» — подумает, и с полным правом, иной читатель повести.
Но и там эта ирония неразлучна с уверенной, спокойной доброжелательностью ответственного члена общества, который дальновидно и бережно, по-хозяйски взвешивает возможности бытия, трагически неполного раньше («Разборчивая девушка»), а ныне могущего вкусить что-то и от добытых социальных благ. С какой вдумчивой теплотой написан, например, рассказ «Маленькая осенняя буря» — о патриархах нового села, которое живет уже по законам душевной щедрости, наследуя и умножая нравственный капитал Яни Балога, Юльчи и Боры. Доброе, мудрое внимание сквозит меж его строк к стареющим людям, которые строили наше настоящее и до сих пор хотят быть полезными, остаются деятельными и любящими.
Словом, лиричность Вереша, интонационный ее строй насыщались социалистически зрелым интеллектом. И дотошная его обстоятельность подчинялась активно-ответственному лирическому мироощущению, всенародным гуманистическим перспективам: становилась дотошностью нравственно-психологической. Не «науку» рытья или других производственных процессов преподносит уже Вереш, а все многогранней познаваемую науку человеческого общежития.
Всегдашняя его пристальная наблюдательность приходится поэтому очень кстати при изображении деревни и новой, и опять старой, где царят стократ чуждые социалистическому взгляду, но тем тщательней обнажаемые законы не альтруизма, а воровства. Воруют даже «из брюха» помещичьей коровы, если отелилась парой («Не урвешь — не проживешь»). Одного-то, бычка, тогда почти безнаказанно можно украсть и съесть: кто дознается. Остерегаться только надо, как бы дыма от костра не заметили или проклятый этот Тёрёк не учуял, что пахнет жареным. Значит, лучше сварить, но не рано утром: летом это вещь необычная, а во время завтрака, будто простую затируху готовишь…
Из этих детальных разъяснений, этого «потока сознания», сомнений, колебаний, соблазнов, опасливых расчетов простого пастуха и рождается рассказ, целая главка его, которая вводит в гущу тогдашней деревенской жизни, во все ее мелочи, аналитически, изнутри показывая хитрые ее потайные пружинки. Скрытые правила убогого, мало сказать, нищего, а прямо-таки полуказарменного батрацкого существования в той малой вселенной, которая звалась имением, поместьем или пуштой и где такой пастух, овчар был мельчайшим из мельчайших тел: не астероидом даже, как Тёрёк, а метеоритом, песчинкой. Только что песчинкой живой и изловчавшейся жить, несмотря на всю совершенно неживую, оголенно математическую и отнюдь не «небесную», а тиранически-обыденную механику этой вселенной: механику наказания — хищения.
Нить любопытного сходства-различия протягивается между этим рассказом и появившейся за тридцать лет до него известной поэмой Дюлы Ийеша «Слово о героях». Тот писал о таком же батрацком воровстве, но в шутливо-озорном стиле, взрывая идиллию, непринужденно переиначивая само понятие героизма. Обокрасть настоящего грабителя, помещика, было ведь тогда поистине гражданской добродетелью!.. Для Вереша это — лишь неизбежное зло, которое он не воспевает и не прощает, а только досконально расследует, понимает.
В этой своеобразной смене интонаций сказалась разница не просто жанров или творческих натур, а целых эпох. Новая мораль, другие интересы чувствуются здесь — заботы не мятежников уже, а воспитателей. Она ведь очень живуча, эта досоциалистическая психология, жажда урвать! Не просто прежние ее носители еще живы (тот же Варга). В само общественное сознание она въелась, даже в подсознание — изгнать ее оттуда можно, опять же только до корней познав, осознав. Вот почему рассказы Вереша, воссоздающие эту психологию в ее изначальной исторической среде, до сих пор поучительно-современны.
Человек, характер и среда, которая его создает, в том числе человека будущего, и он, этот Человек, в свой черед пересоздающий, очеловечивающий ее (как и сам писатель, первейший и безусловнейший положительный герой литературы)… Единство частного и общего, личности и мира — эта живая основа не только реализма, но и всякой эпичности — у Вереша теперь богаче и естественней, чем в «Трех поколениях», где план передний, личный, смыкался с задним, социальным, больше в сценах остроконфликтных, а в остальном не очень мог вместить все человеческое содержание исторических перемен.
Новых, подобных трилогии крупномасштабных романов Вереш, правда, уже не написал. Но творчество его — в смысле единства судеб индивидуальных и народных — продолжало сохранять некую эпическую целостность. Действие отдельных произведений, даже рассказов, складывалось в «биографически» и вместе социально увиденную, художественно осмысляемую полувековую эволюцию венгерского крестьянства.
Недаром столь ревниво старался сохранить Вереш многих прежних своих героев, от рассказа к рассказу, от повести к повести только дорисовывая их и углубляя, показывая в разные моменты жизни, в разном окружении и с разных психологических сторон. Так художник, охватив в уме и набросав на полотне общие контуры гигантской композиции, вновь и вновь возвращается к ней, прорабатывая фон, меняя поворот фигур, там и сям поправляя его, довершая.
И по мере знакомства с этим трудом жизни перед нашим взором тоже не вдруг приоткрывается глубокий смысл картины, ее динамика и экспрессия: непростая, неприметная красота того пути в Люди с большой буквы, в который выходят обыкновенные люди крестьянского труда. Все взвесив, не семь, а раз двенадцать отмерив, они, кто раньше, кто позже, наконец «отрезают»: вступают в новую жизнь, в свое человеческое будущее, в справедливый мир, где даже лошадь и собаку прибить будет нельзя («Лаци», «Пастух и его пули»).
Не слишком ли торжественно — и универсально? «Новая жизнь», «будущее», «Люди с большой буквы»… Но задумаемся еще раз: что, в самом деле, такое — этот клочок земли, который бесконечно долго манил крестьянина и неизменно оставался в центре внимания Вереша? Фантом невозвратных времен? Только лихорадочная греза, — малая и шаткая, но все же опора собственнического воображения, готового пожрать весь мир?.. Или также мостик родства, волшебная нить и калитка, связующие с вечностью, с природой, которая поддерживает нас, обновляет и укрепляет в трудовом нашем ритме и биологическом естестве, не давая сгинуть, исчахнуть, испортиться нравственно и душевно? И, значит, одновременно — окно в это самое универсальное, коммунистическое будущее, когда (чудо из чудес!) клочок природы перестанет быть собственностью, перейдет в собственность человеческого рода и въявь откроется надежда на счастье для всех, на всей земле?..
Трудом объединяющая нас любовь к земле — что это, исконно крестьянское только? А может, впрямь проглядывает тут и нечто общечеловеческое? Оно-то и заставляло иных «народных писателей» фетишизировать крестьянские формы жизни, прятать голову под крыло «мадьярских» добродетелей, но, освобождаемое от корыстных наслоений и патриархально-националистических иллюзий, предстает в истории, литературе в лучших своих нравственных проявлениях, в виде естественного и требовательного тяготения к гармонии с природой и между людьми.