Избранное — страница 42 из 96

ет и едва стоит от дрожи в ногах, но когда ни на второй, ни на третий, ни в последующие дни не стало легче, Данко огорчился не на шутку и с угрюмым упорством продолжал насыпать свою колымажку доверху тяжелой землей, чтобы никто, чего доброго, не упрекнул его в том, что он отлынивает от работы. А нагрузив, толкал плохонькую тачку, выбиваясь из последних сил, стараясь не дать ей сойти со скользкой дощатой колеи. Случалось, во время работы у Данко вдруг начинала кружиться голова, и он чувствовал, что вот-вот упадет. Желая избежать такого позора на глазах у всей артели, он вынужден бывал под каким-нибудь предлогом присаживаться. Землекопы работали, как обычно, босиком. Данко поранил себе ногу и теперь, присев передохнуть, делал вид, будто поправляет сбившуюся повязку.

Но при этом он сгорал от стыда, ибо нет ничего постыднее, если человек не справляется с работой. С Данко такого еще никогда не случалось. В работе, бывало, его никто не оставлял позади, наоборот, он сам помогал другим, а нынче получалось, что другие землекопы частенько его опережали: приходили на засыпку позже, а уходили раньше, выполнив норму.

Габор Киш между тем строго следил, чтобы никто даже намеком не дал Данко почувствовать, что силы его слабы и инструмент плох.

Было бы хоть сала вволю, а то ведь от этого подсолнечного масла — чтоб ему ни дна, ни покрышки — при такой нагрузке толку нет. Правда, Данко недавно заколол поросенка (свинья дала в этом году первый приплод), но от него уже и хрящика не осталось. Удивляться нечему, этакая куча детей с пустыми желудками съела бы и Токайскую гору, превратись она в ветчину. Живот у Данко подтянуло, и напрасно он набивал его картошкой и поджаренным хлебом с чесноком — только запах приятный, а сил не прибывает. Нынче ему приходилось труднее, чем когда он работал поденщиком и сам варил себе пищу из того, что клала, бывало, Шари в его котомку. Тогда весь недельный паек сала, целый килограмм, она отдавала ему, даже если сама перебивалась кое-как, но теперь, когда в семье столько голодных ртов, как можно самому есть сало, а детям не давать? Совесть не позволяет.

И Янош Данко снова почувствовал то бессильное одиночество, как тогда, в сорок втором году, когда он пошел к Чатари в батраки. Что стоит жизнь, если он уже не в силах работать, если молодежь оставляет его позади? Что земля? Только от нее и проку, что работа да забота, муки хоть отбавляй, а до сей поры даже новых сапог не принесла она Данко. Уж сколько лет он без конца латает свои ветхие мокроступы сам, по батрацкому разуменью. Все уходит на детей, а они по-прежнему разуты-раздеты и из-за этого изводят мать. Старшему, Яношу, уже двадцать шесть лет, жениться пора, но не на что жить и некуда привести жену. Ни кола ни двора, ни земли, ни работы. А за ним еще двое, Имре и Габри, этим тоже и на вечеринку сходить хочется, и за девчатами поухаживать, к тому же оба вступили в союз крестьянской молодежи. Ни у того, ни у другого нечего на плечи накинуть, чтобы перед другими не краснеть. А еще две дочери-невесты, да Эсти, да трое меньших в придачу! В прислуги и то не пошлешь. Как можно отпустить девиц в город, когда ни у одной даже приличного платьишка нет? А чтобы его детей видели в затрапезном виде, нет уж, увольте! Шари, как всякая заботливая мать, быть может, и собрала бы им кое-что, но тут, извольте радоваться, является лиса и тащит у нее гусей, — начинай все сначала. Младшим надо бы в школу ходить, нынче на хуторе и учитель появился — государство прислало сюда молодого паренька, — но детям нечего на ноги надеть, просто жалко гонять их в такую даль по топким тропинкам и полям, где грязь по колено. Видно, вырастут они невеждами, как и старшие росли, те ведь только и выучились, что маленькие буквы с заглавными путать, вроде Яноша, который, когда был в солдатах, писал домой письма, начинавшиеся примерно так: «Даро Гие май ради Тели!»

Вот почему каждую свободную минуту, в обед или перед сном изводил себя Данко разными мыслями. Нет-нет, да и присядет около землекопов-артельщиков Габора Киша послушать, о чем они спорят промеж собой. А спорили они все об одном и том же: что лучше, коллективное хозяйство или единоличное? Сам Габор Киш разбирался в этом неплохо.

— Зачем далеко ходить, вот вам, к примеру, дядюшка Данко. Детей у него девять душ, получил он восемь хольдов земли да хольд виноградника. Ежели помрет он, — а этого всем нам не миновать, — каждому из ребят достанется по хольду. Что с ним делать? На одном хольде долго не протянешь… Да что Данко, не он один, возьмите меня, возьмите другого, у всех так. У кого детей поменьше, тот и земли меньше получил… Или возьмите тягло. У одного есть, у другого нету. Если есть лошаденка, весь урожай ей скорми, а нету, отдай его дяде, чтоб за пахоту заплатить, опять же никак человек заработать не может. Вот как он, дядюшка Данко! У него корова телиться должна, запрягать ее не хочет, значит — берись за лопату с тачкой… Или иди на все лето лямку тянуть к хозяину, у которого есть лошади, чтобы он твой участок запахал. А пока на него батрачишь, свои дела ни с места, опять урожая нет.

Один из крестьян, Петер Сёке, перебил Габора:

— Ладно толкуешь, только зачем тогда мы землю делили? Зачем говорили, что земля, мол, принадлежит тому, кто ее обрабатывает?

— Погоди, Петер, не о том речь. Кто же говорит, что она должна кому-нибудь другому принадлежать? Как была твоя, так и останется, вопрос только в том, как ее обрабатывать: в одиночку или сообща? В одиночку — не каждый осилит. Но если даже кто в одиночку справится, все равно сообща да машинами ее можно возделать куда лучше.

— Ну да, один, значит, работает, а другой над ним командует. Этак-то уже было, — сердито возразил Йошка Тот.

— А разве ты не можешь себе представить, чтобы работали все, никто бы не командовал и все-таки каждый подчинялся? Не одному человеку, а обществу, коллективу? Да взять хотя бы нас с вами, работаем мы двадцать человек в одной артели, канал копаем, землю возим. Скажи, кто у нас командует и кто не работает? Я не работаю или еще кто? На сколько тачек я отстал от других?

— Если бы так… — отозвалось несколько голосов.

— А почему нет? Конечно, так! И только так, потому что иначе нельзя.

— Зачем же мы тогда шум подымали, что землю назад не отдадим? — упорствовал Йошка Тот.

— А затем, что и в самом деле не отдадим! Чатари не получит назад ни клочка, дайте срок, отберем еще и то, что у него осталось. Ведь на его земле тоже добрый десяток семейств прожить может…

Поймите, что тут речь совсем о другом, — продолжал Киш. — Одному имя «мое», другому — «наше». А что из них главнее? Вот этот дрянной армяк, что на мне, — мой, хлеб с салом, что у меня в руке, — мои, заступ, что лежит перед мной, — тоже мой. А вот канал, который я копаю вместе с вами, — уже не мой, а наш. Но в этом «нашем» есть и мое, потому что рис, который мы вырастим на орошенных землях, опять же будет принадлежать мне. По крайней мере, та доля, которая мне придется и которую я буду есть. Не землю ведь ест человек, а то, что на ней растет. Значит, главное в том, чтобы земля побольше и лучше уродила, чтобы каждому побольше доля досталась.

Да вот хотя бы эти солончаки — пустим воду по каналу, сами увидите, какой они богатый урожай давать станут. Раньше тут только овцы бродили да кузнечики скакали, и тем приходилось голодновато — кругом одна соль. А нынче мы здесь по двадцати центнеров риса снимать будем, по каналу водяные лилии зацветут. Сами увидите, как это будет, я-то видел, когда в Сентмиклоше был…

Данко молча прислушивался к этим разговорам, слушал и размышлял. Выходило, что, покуда бьется он на своем клочке земли, живет впроголодь в убогой хижине и ждет, пока к нему привалит счастье, а оно никак не дается в руки, то суховей его унесет, то дождь смоет, то тягла нет, то птичья холера, то мыши, то лиса нагрянет, — в это время его же земляки-крестьяне из села подумывают уже о другом, о новом. Неплохо было бы приглядеться к этому новому повнимательнее. То, что отобрали у помещиков землю, — хорошо, а вот то, как нынче на ней горе мыкать приходится, — очень даже плохо. А ведь можно устроить все и получше. Как-нибудь этак, как рассказывает Габор Киш.

* * *

С этого времени, когда Данко бывал дома, на своем хуторе, и его начинали одолевать прежние невзгоды, он все острее чувствовал, как он одинок и никому до него нет никакого дела. И это чувство стало еще сильнее, когда в ту осень испытал он то, что ему еще не доводилось испытывать никогда — а именно, что и достаток имеет свои заботы. Хотя минувшей весной он засеял свой участок с большим трудом — нелегко было заработать на тягло, — зато урожай воздал ему за все труды сторицею. Пшеницы сняли, правда, не густо, ведь и в эту осень семян у него было мало (семья велика, на одно пропитание без малого тридцать центнеров нужно), но зато кукурузы уродилось столько, что Данко в жизни своей не видел такой огромной скирды, разве что на дворе у господина Чатари. Ее даже сложить было некуда, амбар Янош Данко еще не построил, а на чердак такого домишки много ли поместится? Так и осталась кукуруза лежать возле дома, и в ней копошились все, кому не лень — свинья, куры, гуси утки, наедаясь до отвала нежным молодым зерном. Поросята так переусердствовали, что даже смотреть на початки не могли.

Но как бы там ни было, а Данко впервые в жизни испытывал чувство достатка, и чувство это было чрезвычайно приятным.

Однако уж если так повезло, не оставлять же кукурузу под открытым небом, чтобы она мокла и гнила. Надо бы построить амбар, а часть продать, чтобы хватило и на одежду, и на сапоги, и на налоги, и на долги, и на книжки с тетрадками младшим детям. Но для амбара нужен лес и гвозди, а их даром не дают. Шари нужен новый платок, ему — пиджак, всем детям — полный костюм, девицам — приданое, подвенечный убор, белье и всякое такое прочее. Словом, все нужды, которые прежде откладывались из года в год, теперь вдруг всплыли разом, и все надежды возлагались на кукурузу. Если одному из детей что-нибудь покупалось, то этого тотчас требовали и другие, старшие — на том основании, что и они работали, а младшие на том, что и они, мол, существуют.