о виноват в ней не один Михай Шош, а и мы все. Всякий заботился только о своем участке работы, не помогал другим, а потом, испугавшись дождя, все бросились врассыпную, а ведь от скирды нельзя было отходить, пока не закончили ее укладку и не укрыли брезентом. Мешки тоже нельзя было оставлять непокрытыми, даже если бы сам черт с неба свалился. Скирдовальщики обязаны были помочь подавальщикам и грузчикам. Первая забота всегда должна быть о машине и о скирдах, потому что, если только машина и хлеб останутся сухими, можно будет продолжать работу сразу. Солому надо было увязывать по частям и заранее, а не в последнюю минуту, когда буря уже над головой. Веревки следует плести из мокрой соломы, никогда не давать им до конца просыхать, хранить их в сыром месте, тогда бечева выдержит любой ветер. Из ржаной соломы можно свить такую крепкую веревку, что на ней хоть вешайся, если жизнь надоела. Разве можно бросать машину и разбегаться куда глаза глядят, как цыплята, только потому, что дует ветер, льет дождь и сверкает молния? Ведь скирды, зерно, молотилка, трактор, солома — все здесь принадлежит теперь не господам, а каждому из нас и всем нам. Прежде, когда все это было господское, мы работали по обязанности, из-под палки. Если же принадлежало нам, мы болели за него душой, так как знали, что оно наше. Теперь, когда все здесь — собственность кооператива, мы должны помнить, что в общем есть доля и каждого из нас. Наше, значит — мое. В нем и наш труд, и наш хлеб, и наша одежда, и жилище, и все-все остальное. Пусть каждый поймет это хорошенько, иначе у нас будет не кооператив, а стадо, которое разбредается, если пастух не следит за ним…
— Верно, верно! — поддержали присутствующие и даже те, которым было стыдно поднять голову, и те, кто честно выполнял свой долг, как, например, Чири Боршош, гордо поглядывавший вокруг: ну, я же вам говорил!
— Что же касается Чапо, — продолжал Габор Киш, — тут последнее слово скажем не мы. Дело будет обсуждаться на правлении кооператива и в партийной ячейке. И только на общем собрании будет вынесено окончательное решение, где все можно будет записать в протокол. Но ничто не мешает нам потребовать, чтобы ноги Чапо здесь больше не было. Пусть сидит и ждет решения кооператива и партии.
Кто-то прервал речь Габора:
— А кто же будет председателем? Кто будет теперь подавать снопы в машину? И кто оплатит убытки?
В ответ раздались общие возгласы:
— Председателем выберем Габора Киша!
И даже девушки, которые обычно в таких случаях не подавали голоса, а только с обычным женским любопытством прислушивались и приглядывались ко всему, что потом можно было бы рассказать дома, в деревне, даже они поддержали:
— Дядя Габор! Вот кто нам подходит!
Вместо Чапо на молотилку договорились поставить Лайоша Боршоша, но о втором подавальщике пришлось призадуматься. Никто не знал, кого предложить. Старик Тот сказал:
— Назначим туда кого-нибудь из молодежи. Это дело для них, пускай учатся! Мы, старики, свое отработали, глядим в другой мир, с нас уже многого не спросишь. Я думаю о молодом Варге. Если им заняться, будет толк.
На том и порешили. Но Габор еще раз попросил слова.
— Ладно, люди. Я согласен принять на себя полномочия, но только временно, ведь неизвестно, что постановит общее собрание кооператива. Но, пока суд да дело, я попрошу членов кооператива прислушиваться друг к другу и исправлять свои ошибки. Вот я гляжу, некоторые уже собираются провести дома воскресный день, как бывало при поденщине, когда только одних господ беспокоила судьба урожая. Нам нельзя бросать ток в таком состоянии до понедельника: вдруг опять пойдет дождь, сырая пшеница прорастет в мешках. Сегодня, пока солнышко, да и ветерок тоже веет, надо сейчас же браться за дело: снять брезенты с машины, со скирд и расстелить на солнце. Промокшие снопы поставить, разбросанную солому переворошить, пусть ветерок сушит. Снимем и верхушку промокшей скирды до сухого, потом позавтракаем, а там подтащим подводы, просохнут брезенты, и мы высыплем на них зерно и высушим. Все, кто на соломе и полове, пусть плетут веревки, их должно быть вдвое больше, чем прежде. Солома хорошо намокла, из нее выйдет крепкая бечева. Если снопы высохнут, а обмолот еще нельзя будет начать из-за лужи, что под машиной, мы плотно уложим скирду и покроем ее. До понедельника земля впитает воду, и тогда продолжим молотьбу. Ну как, за работу, товарищи?
Чувство раздражения и неуверенности, не покидавшее людей с самого начала полевых работ, как рукой сняло. Приободренные и довольные, все охотно взялись за дело. Девушки, смеясь и подталкивая друг друга, помчались было к стогу половы, сверкая до блеска отмытыми икрами. Но Габор Киш вдруг о чем-то вспомнил:
— Подождите, люди, еще не все!
Многие остановились, но никто не повернул назад, и Габору пришлось напрячь голос:
— Мы не решили, как быть с Михаем Шошем. Я бы предложил поставить дядю Михая укладчиком соломы, а Берти Ковач — парень он молодой — пусть поработает у скирды на месте Лайоша Боршоша.
— Правильно, правильно! — поддержали его все, расходясь по своим местам. Но Габор Киш спросил Шоша:
— Ну, а что вы на это скажете, дядя Михай?
В ответ дядя Михай лишь утвердительно кивнул головой, ибо сказать он не мог ни слова, у него сжалось сердце и комок подступил к горлу. Это хоть и почетная отставка с поста председателя, но все-таки тяжкое событие в жизни старого, много испытавшего человека, которого знает чуть не вся деревня.
Чири Боршош и Имре Варга снимали брезент с машины, громко покрикивая: берегись, не то хлынет вода за шиворот!
Девушки весело вили веревки; для них это и работа, и забава, и соревнование — кто быстрее скрутит, у кого длиннее выйдет, у кого оборвется, у кого нет.
Сидя на весах, Габор Киш принимал у Михая Шоша записи и мешки; тракторист обтирал машину, чтобы не ржавела, а скирдовальщики возились с большим, тяжелым брезентом, в складках которого собралось много воды. Надо было действовать осторожно, чтобы не намочить хлеб. И они тихонько и дружно тянули брезент, покрикивая: «Эх, раз! Эх, два!»
Летнее солнце уже с утра набирает силу; с востока, куда ушел дождь, то и дело налетает свежий ветерок, казалось, он медленно расправляет крылья. На току кипит работа, а оттуда, где девушки плетут веревки, доносится звонкая песня:
Не признаем чинов и рангов,
гербов, помещиков, корон…
1950
Перевод В. Байкова.
Стойкость
Габор Барна жил на хуторе, принадлежавшем семейству Бачо-Келеменов, давным-давно, с тех самых пор, как помнил себя. Когда поместье старого Чатари пошло с молотка, старший овчар Андраш Бачо-Келемен, пасший стадо местной епархии, приобрел этот хутор, а заодно с ним и батрачившего там отца Габора. В те годы батраков на хуторе жило мало — добрую половину земли занимал выгон для овец да заболоченный луг. Но прошло время, луг изрезали каналами, воду отвели, и на осушенном болоте стали вызревать богатейшие урожаи: пшеница — в рост человека, кукуруза — рукой не достать; люцерна — по колено, тыквы — величиной с бочонок, а брюква — с голову младенца. Все это давало возможность держать и выкармливать целую армию свиней и баранов. Бачо-Келемен начал с того, что продал отару овец. За овцами на рынок отправился подросший молодняк — поросята, телята и другая живность. Вырученные деньги позволили Бачо выплатить Земельному банку половину долга за купленный в рассрочку хутор — этим скверным участком никто тогда не интересовался. Вторую половину дала за себя уже сама полная соков девственная земля. Она не только возвратила своему владельцу проданных овец, но принесла ему в придачу еще стадо свиней, гурт скота и табун лошадей.
И Бачо-Келемен легко и удачно расплатился с банком, да еще скупил вокруг своего хутора всю землю, какую можно было скупить. Сын его, Жига, продолжил начатое отцом накопление, и внуки Бачо-Келемена-старшего уже разъезжали по своим трем хуторам и селу в собственной коляске. Преуспевание Бачо-Келеменов снискало им известность не только в округе, но, может, и во всем комитате, и они не любили, если кто-нибудь вспоминал, что их дед был всего лишь пастухом. Нынче они уже не прочь были представить перед посторонними свою двойную фамилию как признак дворянского рода, хотя на самом деле прозвище «Бачо»[20] народ дал овечьим пастухам Келеменам только для того, чтобы не путать их с другими Келеменами, непастухами.
При режиме Хорти именье Келеменов продолжало расти. Этому способствовали и выгодные браки, и стяжательство. Поместье не дробилось — дочери Жиги Келемена вышли замуж за городских господ, младший сын стал армейским офицером, и старший сын, господин Эндре, сменивший крестьянское имя своего деда «Андраш» на более благозвучное для господского уха «Эндре», хозяйничал не только на своей земле, но и на землях братьев и сестер, выплачивая им аренду. По величине земельных владений — ни много ни мало шестьсот хольдов — он считался настоящим помещиком, правда, кое-кто из родовитых дворян так и не допустил его в свой круг, но тем охотнее это сделали новоявленные господа — демократия была в ту пору в большой моде.
Превратившись в настоящего или почти настоящего барина, Эндре Келемен все же унаследовал от деда некоторые крестьянские привычки. Но не те, которые нравились людям и создавали Бачо-старшему его популярность, а лишь те, которые были пригодны для выжимания пота из батраков и поденщиков. Дед его, бывало, не гнушался в полуденную пору или вечерком прогуляться среди котелков, в которых поденщики, ночующие в поле, и батраки, варили себе обед или ужин. Старик нередко останавливался около какого-нибудь котелка и, обращаясь к его владельцу — пастуху, батраку или работнику (Бачо постоянно нанимал работников), говорил:
— Эх, и славно же пахнет! Добрая, должно быть, у тебя, Пишта, тархоня[21]