Избранное — страница 58 из 96

Однако он так и не мог забыть обид, нанесенных ему в 1919 году, и, когда настала эпоха нилашистов, господина Эндре потянуло к ним. В возвращении к обычаям и традициям предков — для него, правда, эти предки кончались дедом — он, как и другие помещики, видел панацею от всех бед. Патриархальный агрокапитализм или еще какая-то галиматья в этом роде — таков был его неясный идеал.

Кроме того, господин Эндре точил зубы и на земли Шлезингеров, граничившие с его владениями. Ему повезло — в 1943 году, когда были введены антиеврейские законы, он получил в аренду тысячу хольдов их земли вместе с хутором и всем имевшимся на нем инвентарем.

Его приверженность к фашизму оказалась, впрочем, не более чем душевной склонностью, поскольку привычки своей — ничем не жертвовать — он не изменил даже ради фашизма. В трудные тридцатые годы, когда сельскохозяйственные рабочие близлежащего села Сердахей вновь организовали профсоюз, господин Эндре решил не давать работы потомкам «бандитов девятнадцатого года» и, призвав к себе главаря местных нилашистов горлопана Мечкеи, поведал ему о своем решении — впредь нанимать лишь националистически настроенных работников.

— А интернационалисты пусть околевают с голоду или отправляются просить работу к русским! — заключил господин Эндре и попросил Мечкеи прислать ему подходящих поденщиков и жнецов.

Мечкеи выполнил его просьбу, но присланные им работники оказались того сорта базарными мухами, которые лишь жужжат без толку. Стоило им получить по-настоящему тяжелую работу, как у них тотчас же появились десятки всяких напастей. Господин Эндре, чья привязанность к практическим традициям Бачо была все же сильнее его приверженности к нилашизму, не мог терпеть батраков, которые постоянно скулили и жаловались, что мешок слишком тяжел, что нет ни приличного жилья, ни топлива, ни питьевой воды, нет времени приготовить себе обед и тому подобное. Все это было, разумеется, справедливо, но господин Эндре привык к тому, чтобы люди заботились о себе только после окончания работы. Вдобавок ко всему нилашистские горе-работники трудились мало и скверно, а если погода портилась, то и вовсе бросали работу и, не дожидаясь конца недели, удирали по домам.

После этого господин Эндре отказался от дальнейших опытов с нилашистами и стал подбирать себе в работники только самых смирных, послушных людей с безответной душой раба.

Но война затягивалась, и возможность такого выбора становилась все меньше. Людей покрепче призывали в армию, мобилизовывали на военные работы, а те, что оставались дома, день ото дня все яснее сознавали цену своим рукам и не желали мириться с традициями Бачо-Келеменов и им подобных. Что за жизнь для рабочего человека — ни света, ни зари, ни обеденного перерыва, ни перекурить, ни пополдничать — давай не зевай! Или, как выражался балагур Мишка Мезеи: «Ни кобылы, ни кнута, одна маета — знай погоняй!» На селе об Эндре Келемене начинали уже поговаривать, как о том легендарном хозяине Агарди, который, наняв себе батраков на бирже труда, так разъяснял им их дальнейшие права:

— Ну, люди добрые, на телегу грузись; покуда нам до места трястись, каждый вперед на неделю накурись. По дороге сколько хочешь тяни, а уж в поле выйдешь — ни-ни…

Благополучный исход войны становился все более сомнительным, затруднения в хозяйстве росли, отношения с женой, по-видимому, тоже не улучшались — и господин Эндре день ото дня раздражался и нервничал все больше, а злость свою срывал на батраках и поденщиках. Если кто-нибудь из них по какой-либо причине просил прибавки, хозяин с издевкой и злобой обрывал его:

— Ни гроша не прибавлю, не могу и не хочу. Вас, я вижу, к русским тянет, вот и идите к ним, у них и просите.

В ту пору венгерские господа завели такую моду — каждого труженика, осмелившегося поднять голос, объявляли коммунистом. Одни боялись, открещивались от этого «обвинения», другие же принимали его, но пока на это осмеливались лишь немногие.

Слушая хозяйские нравоучения, люди обычно отмалчивались. С барином да с дурнем что поделаешь? Но после разгрома немцев под Сталинградом нашелся уже такой человек — Йошка Надь Тот, — который, выслушав окрик хозяина, ответил ему:

— Чего же нам к русским идти? Они сами не нынче-завтра здесь будут. Тогда небось и ваша милость по-другому заговорит…

Господин Эндре именовался уже «ваша милость», его отец был только «ваше степенство», а дед так и кончил «хозяином-батюшкой», хотя начал, собственно говоря, с «эй, ты, Андраш!». Так выглядела в то время гражданская иерархия в Венгрии, и если бы немцам удалось выиграть войну и тысяча хольдов Шлезингера осталась бы в руках господина Эндре навсегда, то он наверняка превратился бы в «ваше благородие», а кличка Бачо — в приставку к имени, свидетельствующую о дворянском достоинстве.

Лишь со своими давнишними батраками, а среди них в первую голову с Габором Барна, бывшим его правой рукой в имении, господин Эндре в какой-то мере продолжал сохранять дедовский, патриархальный тон — ведь тот, у кого корни неглубоки, всегда крепче за них держится. Но однажды, когда дневной посев не удовлетворил хозяина, Эндре Келемен прикрикнул и на Габора:

— Похоже, и ты русских поджидаешь!

Габор смолчал, он привык к тому, что в таких случаях нужно молчать, но в душе не одобрил слов хозяина. Ему довелось на своем веку повидать русских, и в тесном кругу своих приятелей он говорил:

— Никогда не победить им Советов. Там на борьбу весь народ поднялся. Мужчины и женщины, стар и мал, все, как один. И не господа их гонят в окопы, как нас. Они защищают родину, отечество, значит. А мы? Что мне, к примеру, дало отечество? Вот этот кнут батрацкий?

Но зря, видно, господин Эндре делал ставку на немцев (сам он от военной службы был освобожден — у него внезапно обострилась сердечная болезнь). Однажды на горных вершинах Карпат появились советские войска и семимильными шагами двинулись по Алфёльду на запад.

Господа без оглядки пустились наутек. Кое-кто из батраков говорил господину Эндре:

— Оставайтесь, ваша милость, дома, как-нибудь уж перебьетесь с нами, не съедят же вас русские живьем.

Но он их не слушал. Поспешно нагрузив доверху две телеги и прихватив с собой кучера и писаря, который был у него одновременно и ключником, и счетоводом, и приказчиком, господин Эндре дал тягу.

Перед тем как отправиться в путь, он вызвал к себе Габора Барна и поручил ему все свое хозяйство. Чудо как ласков был на этот раз господин Эндре. Сам дед его и тот не сумел бы говорить более вкрадчиво.

— Так вот, Габор, постарайся сохранить все, что можно. Скажи русским — ты ведь знаешь немного их язык, — что хутор, мол, этот, не господам принадлежит, что мы, Бачо-Келемены, не какие-нибудь графы или бароны. Объясни, что первым хозяином его был пастух, такой же батрак в прошлом, как и ты. И расскажи им — ты ведь знаешь об этом лучше других, — какой добрый человек был мой дед… Я думаю, что и на меня ты тоже обижаться не можешь. Если и бывали у нас размолвки, так по недоразумению, но кончались они всегда миром, не правда ли? — Разумеется, господину Эндре не могло и в голову прийти, что происходило это потому, что Габор никогда ему не возражал. — Да и потом скажи, сколько лет ты здесь живешь и что отец твой тоже жил на этом хуторе. У плохого хозяина батраки ведь долго не живут…

Я бы и сам не прочь здесь остаться с вами, — продолжал господин Эндре. — Но жена хочет ехать, вот и мне приходится — не могу же я ее отпустить одну. К тому же и с сердцем у меня неладно, непременно надо подлечиться в Будапеште. Я уже раз лежал там в клинике, видно, опять придется. (В ту осень будапештские клиники были переполнены до отказа — у многих господ внезапно разыгрались их сердечные болезни.)

Таковы были фальшивые речи и лицемерные доводы господина Эндре, которые он старался втолковать Габору Барна. Даже в такой момент ему было невдомек, что у этого человека, его батрака, главной заботой была сейчас своя судьба, своя семья, а не охрана хозяйских интересов. Он просто не в силах был себе представить, что у его батрака есть какая-то своя жизнь, свои заботы. И как ни перепуган был господин Эндре, он все же не мог поверить в то, что его, Эндре, миру может прийти конец — и раньше бывали войны и перевороты, но все это проходило, а господа оставались. Так будет и теперь — англичане наверняка не допустят, чтобы рухнул старый строй, они не дадут ему погибнуть если не с помощью своих штыков, то ловкой политикой. А раз так, значит, со временем все станет на прежние места. Только бы живым выбраться из этой войны. Так думали все, кто удирал на запад, так думал и господин Эндре, и ранним октябрьским утром, нагрузив две телеги ценными вещами, он направился в Пешт.

Хутор Бачо стоял далеко в стороне от шоссейных дорог, среди широко раскинувшихся полей, когда-то бывших пастбищами. Овец и рогатый скот вместе с табуном коней угнал на запад младший брат господина Эндре, армейский офицер, и на попечении Габора Барна с хуторянами остались лишь волы да несколько рабочих лошадей. Потоптавшись некоторое время в недоумении — как быть? — батраки снова взялись за привычное дело: пахать, сеять, убирать кукурузу. В поле осталась неубранной лишь сахарная свекла — издольщики не явились на уборку — да тыквы померзли. Поля вокруг из-за этого казались красно-бурыми.

Советские войска между тем прошли стороной, и на хутор заглянули лишь дозорные отряды, прочесывавшие местность в округе.

Бойцы отряда, завернувшего сюда, осмотрели хутор и все службы, затем вошли в дом, где жили батраки. Командир отряда, оглядев сгрудившихся вокруг него батраков, весело и громко спросил:

— Буржуи есть?

— Нет, — ответил Габор Барна и указал рукой, что они ушли на запад.

— Вот это хорошо! — улыбнулся командир. Он широко обвел рукой вокруг, словно желая охватить хутор, потом еще шире, точно обнимая все поля, всю страну, и сказал:

— Это — ваше!

Затем лицо его стало серьезным, сосредоточенным, и, слегка приподняв брови, он прибавил: