Женский комитет ей не нужен, а вот на базар она ходит. Сто раз я говорил: не ходи, не позорься из-за дюжины яиц или десятка огурцов. Нет, тащится с лукошком и часами выстаивает за прилавком, торгуясь с покупателем из-за десяти — двадцати филлеров безо всякого стыда. Выторгует и счастлива, как же, сама заработала! А ведь он, Иштван Йожа, никогда, даже в минуту гнева, не попрекнул ее, не крикнул, что он один зарабатывает на хлеб. «Даже и это она использует против меня! — с горечью думал дядюшка Иштван. — Чем упорнее я молчу, тем больше говорит она. И ничего-то она не зарабатывает и ничегошеньки у нее нет, только дрянной огородишко да несколько жалких кур. Все это говорится, конечно, для того, чтобы я расчувствовался и начал ее успокаивать: «Не беда, мать, пусть это тебя не тревожит, проживем с тобой и на мой заработок, а за долголетнюю службу, смотришь, мне и пенсию назначат». Стоит только об этом заикнуться, как она начинает плакать и принимает за упрек все, что я говорил ей в утешение. Однажды, когда соседская кошка утащила цыплят, я принялся ее успокаивать — не горюй, мол, мать, не мучай себя понапрасну, черт бы побрал этих худосочных пичужек. Не помрем мы с голоду, если и вообще кур держать не станем. Как она вскинулась на меня! И что корову я со двора увел — дескать, зачем нам молоко, если нужен литр или два, всегда купить можно. «А теперь вот маемся, — причитала она, — у чужих покупать приходится. Когда дадут, а когда и нет, и не молоко это, а одна вода. А в магазине присоленное, с привкусом, сам пить не станешь». Кроме того, ей далеко ходить приходится, и в грязь и в снег, ноги у нее слабые (это действительно так), а в летнее время и вообще нет смысла в село брести — пока домой молоко донесешь, оно скиснет на жаре, а быстрее ходить она не может. И так далее, и тому подобное, а конец всегда один: «Бедная я, старая, ходить на работу не могу, куда мне с больными-то ногами! Никому я не нужна, горемычная», — и опять в слезы, хотя знает, что для меня женские слезы как острый нож, насмотрелся я на них в своей должности…
Конечно, на базар Эржи ходит не только торговать яйцами. Как пить дать она встречается там с подружками своей юности, наговорится с ними вдосталь, ведь болтовня и сплетни для женщин важнее, чем сто газет и тысяча собраний…
Ладно, пусть будет так, для нее это маленькое развлечение, он не против. Человеку, который не привык думать, необходимо лясы поточить, как воробью почирикать. Но беда в другом — придя домой, она каждый раз выкладывает все, что обо мне болтают на базаре. Что, дескать, Иштван Йожа так, да Иштван Йожа эдак, что он, мол, человек лживый, дрянь, а не человек, и прочее… Разве меня трогает, что говорят об Иштване Йоже завистники, глупцы или реакционные элементы? Собака лает, ветер носит. Но ей-то не все равно. То с одной схлестнется, то с другой, горой за меня стоит. Не спорь, не защищай меня, не нужен мне адвокат в юбке, да еще на базаре! Но сколько ни убеждай — все зря. Опять базар, опять судилище у прилавка с дюжиной яиц. Вот и будь тут добрым да хорошим; Иисусу Христу только в том и повезло, что он не обзавелся женой, а то не видать бы ему царствия небесного как своих ушей…»
Но вот наконец и здание сельского совета. Войдя, Иштван Йожа, как и каждое утро, прежде всего смотрит на барометр. Он уже подружился с этим прибором и по опыту знает, что ему доверять можно.
«Сон в руку. Нынче опять всякая ерунда снилась — атака под Вислоками в Галиции, не иначе к перемене погоды…»
Кавалерийская атака во сне для дядюшки Иштвана самый тяжелый кошмар. Двадцати лет от роду его призвали в гусары. Больше всего на свете он страшился тогда участвовать в атаке против тех, кого он и в глаза не видел, а ему приказывали: бей, круши, проливай кровь, руби головы… Бр-р-р. При одном воспоминании об этом по спине у него пробегали мурашки. Но в душные ночи, когда падает атмосферное давление, страшное видение всякий раз повторялось. Впрочем, до рубки голов тогда дело и не дошло: прежде чем венгерские гусары успели приблизиться к авангарду противника, русские пулеметы начисто скосили атакующих, и раненого Иштвана тоже подобрали санитары.
«Хоть и сон, а что-то в нем есть. Вот и в журнале «Жизнь и наука» о снах писали, журнальчик толковый, зря не напечатает. Доктор Буга тоже говорил, а он врать не станет».
— Вот так-то… — Дядюшка Иштван постепенно успокаивается — письменный стол имеет великую власть над человеком.
«Может, из-за этого и разыгралась утром дома буря, да и у дочки вчера тоже. Конечно, для пожара нужны горячие угольки под пеплом, не без этого, но… Бедная Эржи, осталась теперь в доме одна, как яблонька без плодов. Тому, кто привык с утра до ночи кричать в доме на шестерых ребятишек да еще в придачу на целое стадо домашней скотины, невмоготу сидеть молча, с закрытым ртом. — Гнев Иштвана Йожи понемногу улетучивается, а значит, возвращается и чувство справедливости. — Жаль, жаль, экая беда, человек всегда задним умом крепок. Нет, гнев разуму не советчик!» — заключает он и с головой уходит в текущие дела.
Дядюшка Иштван относится к своим обязанностям куда серьезнее, чем в дни молодости, когда был он в расцвете сил и находился в центре всей местной политики. Он понимает, что понемногу отходит от руководства селом — молодежь догоняет, а потом и обгоняет стариков. В его теперешней должности больше почета, чем дела, и за его спиной, пожалуй, кое-кто даже снисходительно ухмыляется. Чутьем бывалого политика дядюшка Иштван угадывает это, но тем ревностнее относится к порученному делу, и для собственного успокоения, и в пику тем, кто принимает его не слишком всерьез.
Дядюшка Иштван научился разбираться в тайниках человеческих душ не на лекциях психологии, а благодаря своему природному уму и постоянному общению с людьми. Вот почему мудрость его лишена «обратной силы» — познанные истины, увы, он умеет применять ко всем, только не к себе самому. Подумать о себе ему и в голову не приходит, он привык думать только о других, а поскольку он старается всегда сделать больше, чем в его возможностях, то взглянуть на себя со стороны у него не хватает ни времени, ни сил. Руководить делами родного села стало для него законом и смыслом жизни, и он уверен, что без него, Иштвана Йожи, дела эти пойдут вкривь и вкось. Это бегство от самого себя, старческий страх перед бесследным исчезновением. Что-то подсказывает ему: стоит ему, умереть, и через два-три года при нынешней жизни с ее стремительными темпами никто о нем и не вспомнит. Хорошо, если бы назвали его именем улицу или колодец, но где там! Разве подумает кто-нибудь о том, что он, Иштван Йожа, всю свою жизнь отдал борьбе за счастье народа…
Тетушке Эржебет дома не легче. Она тоже припоминает все прегрешения дядюшки Иштвана, но не путем глубокомысленного анализа, а с обидой и пока даже не ищет для них никаких «смягчающих обстоятельств». Всякий раз после размолвки в ней вспыхивает необычайное трудолюбие. Если нет ничего другого, то пыль и пауки всегда зададут работу, ведь они ткут свою паутину денно и нощно, а пыль носится в воздухе постоянно — от тракторов и автомобилей ее не меньше, чем в старину от конных телег. Дядюшка Иштван, возвратившись к обеду и найдя свой дом перевернутым вверх дном, либо скажет, либо подумает (последнее безопаснее): «Ну вот, опять напала мания чистоты!»
К ним в дом и сейчас ходит много народу. Дядюшка Иштван никак не может приучить односельчан к тому, чтобы они несли свои заботы не к нему домой, а в контору сельсовета. Люди думают, будто на дому лучше можно решить свои дела, да и сам Иштван Йожа дома авось будет подобрее, чем в конторе, где, как считают некоторые, «им командуют коммунисты».
Прежде эти визиты сопровождались парой цыплят, лукошком яиц и другими приношениями, по принципу «не подмажешь — не поедешь». Теперь, слава богу, до сознания просителей дошло, что Иштвану Йоже подарки приносить стыдно. Но что касается тетушки Эржебет, то она отнюдь не в восторге от этих пустопорожних хождений (ходили бы в сельсовет, только полы пачкают), да и не совсем бескорыстна к людям, без конца беспокоящим ее мужа, а потому готова поверить, что эти подарки приносятся от чистого сердца.
Но если уж люди ходят, то пусть знают — мой дом для всех открыт, а потому он должен сверкать, как зеркало. Двор и сад председателя (звание «председатель» пристало к дядюшке Иштвану до самой смерти) надлежит содержать в порядке, а на кухне председательши не должно быть ни дурного запаха, ни пятнышка; уж если кто-нибудь заглянет ко мне на кухню, на мое рабочее место, путь не крутит носом от вони и чада, как во многих других домах.
Дядюшке Иштвану это приятно, и если он в духе, то никогда не забудет ласково погладить руку жены, эти родные трудовые руки. И при этом скажет: «Хватит, мать, сядь, отдохни». На большее он не отваживается из опасения вызвать новый спор, которого не приемлет его усталая душа.
Тетушка Эржебет, однако, не хочет ударить лицом в грязь перед Иштваном Йожей, а поскольку его старания вовлечь жену в общественную жизнь села окончились неудачей, то она стремится восполнить этот пробел делами домашними. Идеальный порядок в доме не был для нее столь важен ни в девичью пору, когда по ней «вздыхали», ни в первые годы замужества, когда она «была без ума» от своего умного, храброго и знаменитого в селе супруга. Став матерью, Эржи тоже уделяла дому не слишком много внимания; она не ощущала тогда морального превосходства Иштвана, ибо шестеро детей были для нее и почетным титулом, и гарантией уважения.
Да и вообще она нигде и ни в чем не отставала от мужа — ни в страду, когда Иштван косил, а она вязала снопы, ни на поле, где оба орудовали мотыгой. В любом деле она шла с ним рядом, плечо к плечу, никогда не была кисейной барышней, если речь шла о работе.
По вечерам, вернувшись с поля, Эржи бежала доить корову, мыла детишек, а Иштван спешил накормить свиней, так что ни один из них не имел времени сидеть сложа руки, наблюдая, как трудится другой.