Тетушку Эржи гложет и сознание своей беспомощности: без собственного молока, сметаны, творога она ничего не может приготовить по вкусу. А Иштван отказался от коровы, потому что, видите ли, нет времени заготовлять корм, да и неоткуда его взять. У единоличников — только для себя, а членам кооператива правление не продает ни клочка сена — пока на общественных коров едва хватает. Конечно, ему как «председателю» могли бы выделить малую толику, но если у других нет, то это попахивало бы «блатом», а этого Иштван Йожа никогда себе не позволит.
Кроме того, корова — частная собственность, а Иштван Йожа не хочет прослыть собственником и стяжателем, потому что такого человека считают мелкобуржуазным элементом с капиталистическим душком. Разве может он на это согласиться?
Тетушка Эржи полагает, что и здесь всему виной коммунисты. В обиде она на них и за то, что Иштвана Йожу понизили в должности и он теперь уже не председатель сельсовета, а только заместитель. По ее понятиям, короля можно свергнуть, королю можно отрубить голову, но нельзя сделать его заместителем короля.
С такими «реакционными» взглядами тетушки Эржи Иштван Йожа еще примирился бы — пусть болтает в свое удовольствие, лишь бы другие не слышали. Но беда в том, что в ее болтовне все чаще проскальзывает чувство превосходства. Ему казалось, что извечный закон приспособления слабого пола к сильному, который она всосала с молоком матери, начинает в ней ослабевать. Она иной раз смотрит на своего состарившегося мужа не снизу вверх, как прежде, а сверху вниз, и все реже возникает у нее мысль: «А что скажет Иштван?», или: «Иштван это любит».
И верно, с тех пор, как тетушка Эржи увидела, что благоверный ее стареет на глазах, в ней пробудилось чувство превосходства. И дядюшка Иштван, который серьезно и мудро взвешивает каждый свой шаг, каждую мысль, у которого не укладывается в голове все, что выходит за пределы разумного, пасует перед тетушкой Эржебет, которая этими качествами не обладает.
Конечно, дядюшка Иштван, как и прежде, чувствует себя мужчиной, и если уж не «хозяином» (это чувство он старается в себе преодолеть), то, во всяком случае, первым человеком в доме, ведь и вне его стен он по-прежнему кое-что собой представляет. Но тетушка Эржебет инстинктивно чувствует, что теперь она уже сильнее своего старичка-мужа.
Хорошо еще, что умудренный опытом дядюшка Иштван этого не понимает, ибо все дурное, что говорят о нем на стороне, он пропускает мимо ушей — ведь люди даже в Иисуса Христа бросали камнями. Почувствуй он хоть на миг неуважение к себе со стороны Эржи, это нанесло бы его сердцу неизлечимую рану, тем более что яд уже бродит в старых жилах, и супруги снова, как в первую пору своей любви, становятся обидчивыми и чувствительными к мелочам.
Тетушка Эржебет только на пару лет моложе мужа, но она более вынослива и в пылу семейного спора уже как-то неосторожно проговорилась: мол, если останусь одна, никому не буду нужна, горемычная.
Дядюшка Иштван удивился:
— Да ты, матушка, никак, меня пережить собралась?
Тетушка Эржебет несколько растерялась и покраснела, досадуя на свой язык.
— Что ты, что ты… Это я просто так, к слову…
Дядюшка Иштван, однако, даже не представляет себе жизни без Эржи, а потому, хотя его и огорчают ее слова, он не подает виду, чтобы, чего доброго, не услышать еще худшего.
В тетушке Эржебет, напротив, укрепляется беспристрастное отношение к мужчине, которое свойственно женщинам в том возрасте, когда для них минет пора любви. И в этой старушечьей прозорливости бывший «большой человек», бессменный «председатель» иной раз оказывается просто блажным старикашкой, которого в прошлом окружали льстецы, да и по сей день стараются использовать в своих интересах лицемерные просители, но который по своей телесной немощи превращается в усохшего старого хрыча наподобие юродивого Власия.
Здесь уж ничто не поможет, даже если дядюшка Иштван по праву своего былого приоритета в добрую минуту любовно погладит жену по спине, по плечу, приговаривая: «Милая моя старушка, не хлопочи ты так, сядь, отдохни», а то старчески нежно поцелует ее в лоб или в редеющий пучок — «Ой, оставь, оставь, а то все волосы повылезут!» Тетушка Эржебет принимает эту ласку как некую фальшь, духовное лекарство, которым муж потчует ее оттого, что она уже не красива, как прежде, а мужчинам нужна только красота, даже таким дряхлым, как Иштван Йожа. Пусть не старается, она отлично понимает, что все это не более чем лесть. Ведь и лицо ее, и впадины вокруг глаз, и углы рта, в котором все меньше зубов, покрылись сетью мелких морщинок. Напрасно Иштван повторяет: «Не горюй, мать, ты для меня и с морщинками хороша, как сорок лет назад». (Сама Эржи для того только и поминает о своей старости, чтобы еще и еще раз услышать от Иштвана эту фразу.) Она и верит ему и не верит, но протестует лишь затем, чтобы услышать эти слова еще и еще.
Дядюшка Иштван между тем никогда не упускает случая доказать жене свою преданность. Он все делает для своей стареющей половины — греет крышку от кастрюли, чтобы приложить ей к больному месту, варит ромашковый отвар, кипятит воду, если у Эржебет судорогой сводит ноги. Она хотя и сильнее, здоровее его, но тоже, случается, недомогает, не может подняться на ноги, и Иштван растирает, массирует их, как полагается. (Какие красивые были когда-то эти колени, как упруги были бедра — хоть блох на них дави.) Для него и по сей день сохранили прелесть эти неутомимые руки и ноги. Но тетушка Эржебет стыдится их обнажать перед мужем, ведь они уже не такие, как прежде. И если Иштван вдруг попробует ее погладить, она гонит его прочь со словами: «Оставь, старый дурачок». Она знает — ноги женщины только до тех пор интересуют мужчин, пока красивы, — и потому не верит ему, а между тем это святая правда, что Иштвану по-прежнему дорога его милая Эржи, и ему больно подумать, что она начинает к нему охладевать.
Словом, душевное состояние, в котором оставил «сумасбродный старикашка» тетушку Эржебет, уйдя утром из дома без завтрака, заставило ее углубиться в односторонние препирательства, в воспоминания о всех обидах, причиненных ей за их долгую совместную жизнь, куда больше, нежели дядюшку Иштвана. Напрасно она, чтобы отвлечься, окопала всю позднюю капусту на задворках (хотя там не нашлось ни одного сорняка), напрасно долго носила воду и поливала цветы, чтобы не погибли они от «проклятой жарищи». Мысли ее во время этой работы назойливо вертелись вокруг своих забот, чего не скажешь об Иштване Йоже, ведь чужие беды заставляют забывать о собственных.
Близилось время обеда, и дядюшка Иштван снова вспомнил об утреннем происшествии. Он, правда, уже успел немного поостыть — перед чужими большими заботами бледнеют свои малые, — но не настолько, чтобы, не размышляя, отправиться домой обедать. Голода он не чувствовал, так как в десять часов кое-что перекусил в сельсовете. Нет, идти домой не стоит, тем более что и здесь всегда можно поесть.
Не обошлось без задней мысли — пусть, мол, Эржи почувствует, что была неправа.
Но дядюшка Иштван уже был уверен, что виноват во всем он, а не Эржи. «Зачем мне понадобилось ей перечить на первом же слове? Неужто я не мог промолчать?»
Дядюшке Иштвану очень хотелось, чтобы ссора их была бы уже позади, по натуре своей он не мог долго держать зла. Погладить бы сейчас Эржи по голове: «Милая ты моя старушка, не печалься, все у нас хорошо». Нет, еще рано, пока что он не в силах обратиться к Эржи просто, без чувства стыда и замешательства, а раз так — домой лучше не идти. А все оттого, что при размолвке теперь совсем не так легко прийти к примирению, как в старые времена. Эх, и давно это было! Бывало, он неожиданно обнимал надувшуюся молодую женушку и, подняв ее на руки, спрашивал: «Ну, злючка, что мне с тобой делать?» — и все завершалось миром.
«Так-то оно так, но если я не приду, что подумает Эржи? — размышлял Иштван. — Ведь я всегда обедаю дома. Встревожится, не случилось ли чего, и, не дай бог, примчится сюда на своих больных ногах. С нее станет, не раз бывало… Или подумает, что я не на шутку рассердился, а это еще хуже, распалится пуще прежнего. Нет, пойду-ка я домой».
По дороге домой к нему вдруг привязалась назойливая муха, ей во что бы то ни стало хотелось залезть ему в нос или в глаза. Он попытался прихлопнуть ее (упаси бог, кто-нибудь увидит! К счастью, осенние улицы были безлюдны), но ничего не получалось.
«И эта тоже дождь чует, а с ним свою погибель…»
Он начал зябнуть. Наверное, все-таки будет дождь. Давно пора — сохнет в земле картофель, кукурузные листья пожелтели, высохшие сливы падают с веток, виноград худосочный, весь сморщился от жары.
К счастью, тетушки Эржебет на кухне не оказалось, и ему не пришлось здороваться и встречаться с ней глазами. Она вышла в сад за грушами и виноградом к обеду. Дядюшка Иштван тихонько умылся, вымыв не только руки, но и лицо, будто бы сильно запылился, на самом же деле — чтобы освежиться и вести себя более естественно. Ему очень хотелось сломать лед молчания, на кончике языка уже вертелась подходящая фраза: «Эти разбойники осы вконец обнаглели, мало им винограда, за груши принялись». Но в последний момент он прикусил язык — спина и пучок тетушки Эржебет не предвещали ничего доброго. «Лучше уж промолчать, чем начинать все сначала», — решил дядюшка Иштван и в полной тишине немного поел. Немного, как в доме, где есть покойник и не подобает уписывать за обе щеки, ну, и для того еще, чтобы дать жене понять: «Нехорошо, Эржи, обидела ты меня».
А как легко бывало им заговорить после ссоры сорок — пятьдесят лет назад, когда оба они незаметно для себя впутывались в паутину общих тем. Любой повод был тогда хорош — свистнула ли птица, укусил ли комар, заговорили о ком-то из парней или девчат — все равно, лишь бы можно было что-то сказать.
Тетушка Эржебет, разумеется, тоже молчала. Она-то уж это умеет, а кроме того, за долгие годы она привыкла к тому, что молчание после ссоры первым всегда нарушает Иштван.