Так было и с другими мелочами, которых немало в повседневной жизни. Прежде Йожи не замечал их или извинял Ибойке с нежной снисходительностью влюбленного. Теперь он не только с неприязнью, но прямо-таки с ненавистью смотрит на жену, когда она, ссылаясь на летнюю жару, полуголая бродит по квартире, выбегает в таком виде в общий коридор и даже на улицу, показывая прохожим свои сдобные телеса. Йожи не считает, что зной так уж невыносим, ведь он кузнец и знает, что такое жара. Насколько жарче, например, в литейном цеху, где трудятся заводские работницы, или в поле, где крестьянские девушки вяжут снопы или таскают мякину на току! Поэтому Йожи не убедишь, что жару нельзя переносить, сидя в комнате, и в поведении Ибойки он видит лишь распущенность, низкопробное кокетство. Ведь если дело только в том, что жарко, так зачем показывать прохожим свои подрагивающие бедра? Сидела бы себе в ванне или в прохладном уголке, а лучше всего шла бы на пляж — на то он и существует.
Так мало-помалу всплывало и многое другое, что прежде лишь слегка задевало, а нынче вызывает раздражение и холодную неприязнь.
Например, теперь для Йожи было сущим мученьем появляться на заводских вечерах и празднествах. Для Ибойки важнее всего, чтобы на женщину, которая шествует об руку со знатным стахановцем Майорошем, «обращали внимание». Ибойке невдомек, что из нескольких сот женщин, присутствующих на вечере, каждая стремится к тому же, а потому теряется в общей массе желающих казаться «интересными». И хорошо еще, если не каждая выставляет себя на смех. К счастью, есть женщины, которые не слишком увлекаются нарядами или у которых не хватает на это времени и средств, есть и действительно серьезные люди, так что благодаря этому вечера имеют в целом приличный вид. Обычно лишь несколько женщин оказываются «сногсшибательными». К досаде Йожи, Ибойка постоянно бывает одной из них, и во взглядах и в шепоте за спиной Йожи чувствует зависть и осуждение.
Правда, все это знакомо Йожи еще по селу, но ему не хотелось бы, чтобы Ибойка шла по этому пути. Бывало, в деревне родители — молодые, конечно — наряжают своего первенца как куклу, с гордостью показывают его друзьям и родственникам, носят взад и вперед по длинной сельской улице только для того, чтобы каждый повстречавшийся знакомый остановил их и, отвернув одеяльце, полюбовался малюткой. «Ах, не сглазьте! Дурачок всем так рад, смеется как полоумный!» — с деланной тревогой восклицает молодка. Это Йожи еще мог бы перенести, но здешние «выходы в свет» ему решительно не по душе.
Когда они бывали на заводском, на районном вечере или на каком-либо другом празднестве, Ибойка, не интересующаяся обычно ни заводом, ни строительством социализма, принимала надменный вид, давая понять, что муж ее не кто-нибудь, а стахановец Йожеф Майорош! Войдя в зал, она всегда ищет себе место в первых рядах, так как горит желанием «попасть в кадр» у всех фотокорреспондентов. А Йожи и сейчас еще предпочел бы раствориться в толпе. Если ему приходится идти к столу президиума или в первый ряд, он делает это скрепя сердце. Как мучительно это сидение под пристальными взглядами сотен людей! Йожи просто не знал, что делать со своим лицом, — ведь тут надо быть не человеком, а чуть ли не выставочным манекеном, — и потому высиживал все заседание с несколько деревянным выражением. Ощущение не из приятных!
Ибойка же в таких случаях была на седьмом небе, и Йожи наблюдал это с неудовольствием. Сам он так смотрел на свое стахановское звание: сегодня оно есть, а завтра нет. Мало ли что может стрястись с человеком, а там с мастером нелады, глядишь — вот уж и остался позади. Да и товарищи могут опередить; то, чему сегодня научился я, завтра могут освоить и другие, и сил и ума у них не меньше, чем у меня, а может, и побольше, так что тут зазнаваться не приходится. В труде, как и всюду, вперед выходит молодежь — таков закон жизни.
Впрочем, над этими вопросами Йожи мало задумывался, да собственно и незачем, — настоящий рабочий и недоверчивый ко всему, даже к славе, крестьянин впитывают все это с воздухом.
Ибойке же, напротив, очень хотелось, чтобы Йожи побольше был на виду, произносил речи, да, кстати, чтобы и она могла покрасоваться рядом. Но, к сожалению, Йожи не горазд на речи и часто даже не знал, что ему сказать о своей работе. Хвастаться успехами как-то не поворачивался язык, Йожи начинал заикаться и вообще больше стеснялся своей славы, чем радовался ей. По его понятиям, он не делал ничего особенного, только что отдавал работе всю свою силу, все умение, а если уж разойдется, то и душу, работа захватывала его целиком и потому спорилась. Вот и все! Но рассказывать об этом было как-то совестно, да и не о чем — экая важность! А потому, если можно, он избегал выступать. Йожи гораздо приятнее, если к нему приходят для обмена опытом — тут можно хоть показать, как он пользуется тем или иным приемом. А Ибойке хотелось погреться в лучах мужниной славы, и она частенько его подзуживала: «Иди, иди! Ну чего ты скромничаешь?» — думая про себя: «Вот простофиля!» Хотя Ибойку, разумеется, ничуть не интересовали ни партия, ни социализм, а тем более производство, она без конца допекала Йожи: вот, мол, другие стахановцы твоей же специальности тебя нечестным путем обходят (подумать только, Чермак даже премию Кошута отхватил!), потому что им на руку играет и директор, и секретарь парткома, а ты ничего не замечаешь, только работаешь, как вол.
Для Йожи тягостны такие разговоры, уж лучше бы Ибойка вообще не затрагивала завода и его работы. Никогда не радовало его и желание Ибойки «играть роль в обществе». Прежде он стеснялся говорить с ней об этом, но теперь уже смелее отстаивал свои вкусы и убеждения, когда Ибойка шипела ему в ухо: «Опять ты сел позади всех?» — он не уступал ее женскому тщеславию: «Оставь, мне и здесь хорошо!»
Таким же проклятием стала для Йожи и страсть Ибойки к развлечениям. Работа на заводе и партийные поручения изрядно утомляли Йожи за день, и лучший отдых для него — чтение. К тому же партия хочет, чтобы передовики производства повышали свой интеллектуальный уровень, а ко всем пожеланиям партии Йожи относится с большой серьезностью. Вначале он брал в библиотеке только рекомендованную литературу — «Далеко от Москвы», «Сталь и шлак» и подобные им производственные романы; затем для изучения в кружке истории партии большевиков ему потребовалось прочесть некоторые произведения Горького и Шолохова. Сейчас он уже добрался до Толстого и Гоголя, а также прочел два самых популярных романа Жигмонда Морица — «Счастливый человек» и «Будь добр до самой смерти» — и в героях этих романов — Миши Нилаше и Дерде Йо он узнавал самого себя.
Что до Ибойки, то она была равнодушна к чтению; если даже начнет книгу, то скоро бросит, не дочитав и до середины; ее не захватывал мир вымысла, как бы убедителен и прекрасен он ни был, — ей больше по душе другие развлечения. Лучше всего кино — тут не нужно ни читать, ни думать, все дается в готовом виде, в картинках, даже любовь. Когда на полотне крупным планом демонстрируется продолжительный поцелуй, она так и впивается глазами в экран, а Йожи ерзает в кресле и с томлением ждет, когда же это кончится. Когда «герои» фильма дерутся, стреляют, режут, колют, душат, кусают друг друга, — многим бы хотелось так расправиться со своими врагами, да не хватает ни силы, ни смелости, — для Ибойки это неописуемое наслаждение, а для Йожи — чушь. Насмотревшись нелепых подвигов, смертельных эпизодов со счастливым исходом, лихих трюков, от которых волосы встают дыбом, Йожи заявлял: «Вранье, так не бывает».
А Ибойка думала: «Ах, этот Йожи! И можно же быть… таким чурбаном! Ведь это же выдумка! Нет, где ему понимать искусство!..»
В кино они ходили все-таки довольно часто. У Ибойки от этого улучшалось настроение, да и Йожи не прочь был немного поразвлечься и приобщиться к культуре. Правда, он убедился, что любой, даже самый захватывающий, фильм под влиянием повседневных забот на другой же день выветривается из памяти, хорошо, если остается хоть смутное воспоминание. А вот с хорошей книгой можно дружить целые недели. Однако Йожи не был уверен в своей правоте — ведь очень многие любят кино.
Но, конечно, и здесь их вкусы резко расходились. Если в фильме есть «политика», Ибойка брезгливо морщилась: «Агитка!» И сколько бы Йожи ни растолковывал ей, что в этой картине затронута и их судьба, что в фильме показана борьба за мир, что он направлен против войны, против фашизма (вспомни-ка, милая, эти ужасные бомбежки, прятание по подвалам, а потом жизнь в развалинах Ладьманьошского предместья!), — все напрасно. Напрасны и такие слова: «Смотрите, как интересно! На месте этого моста еще в прошлом году торчали из воды одни ржавые обломки, а теперь вон он стоит, красавец! Какой замечательный изгиб! И посмотри, по нему уже люди ходят».
В ответ Ибойка лишь надувала свои красивые губы, и у Йожи пропадала всякая охота к дальнейшим объяснениям — ничто так не расхолаживает мужчину, как скучающе надутые губы красивой женщины. К тому же Йожи по своей натуре не агитатор и тем более не торгаш, умеющий кому угодно втолковать, что лучше его товара на свете нет. Поэтому он обычно умолкал, о новых фильмах говорил все меньше и все реже высказывал свои взгляды и вкусы.
Но если во имя семейного мира они шли развлечься в какой-нибудь театр или кабаре по вкусу и выбору Ибойки, из этого тоже ничего путного не выходило: то, что для Ибойки развлечение, для Йожи мука.
Эстрадные шуточки редко доходили до Йожи, а к каламбурам он был и вовсе глух, не улавливал смысла — разум его не был подготовлен к словесным фокусам. Поэтому ему становилось скучно, длинная программа его утомляла, и он начинал зевать во весь рот, да так широко, что вот-вот проглотит даже не очень миниатюрную Ибойку. Она приходила в ужас от его невоспитанности и шептала: «Ах, милый Йожи, не зевай так широко, не то подумают, что ты плохо воспитан». И хотя он не был согласен, что зевать, когда человеку скучно, невоспитанность, но слушался, а так как справиться с зевотой он не мог, то приличия ради прикрывал рот ладонью. Одного он не понимал: почему Ибойка и многие другие приходят в такой экстаз от этих эстрадных прибауток, да так, что у них чуть не каплет слюна? Уж если ему что-нибудь и нравилось в варьете, то, пожалуй, когда артист или клоун — для него это покамест одно и то же — начинает беседовать с публикой гримасами и ужимками; почему не похохотать над петрушкой, пока он не надоел.