Избранное — страница 84 из 96

От так называемых «игривых» номеров — пошлой скабрезности, выдаваемой за пикантную двусмысленность, — Йожи становится не по себе. Ему стыдно той циничной развязности, с какой эти «жрецы искусства» говорят о любви, не стесняясь публики. Он не поверил бы и самому господу богу, что это паскудство относится к высшей культуре, да и как развлечение омерзительно — куда хуже, чем те шуточки, которыми на свой манер обмениваются в цеху рабочие насчет любви и женщин. Может быть, так получается оттого, что «артисты» проделывают это не от души, а ради денег, — ведь это их хлеб. Эх, и мерзкий же хлеб!

Так же глух Йожи к модным, прилипчивым, как эпидемия, «инфантильным» ужимкам и жаргонным словечкам, которые Ибойка подхватывала всегда одна из первых. Если бы «аханье» снова вошло в моду, как до войны, Ибойка немедленно им заразилась бы — ведь она еще девочкой к месту и не к месту повторяла: «ах, прелесть!», «ах, не говори», а теперь уснащала свою речь всякими «детскими» бессмыслицами, вроде «папусенька, тпру-а!»

У Йожи не было на них, как говорится, слуха, а потому он лишь моргал глазами, наблюдая, какую новую моду завела его жена.

Это все больше роняло его в глазах Ибойки; пока она любила его, ей думалось: «Ничего, я его просвещу!» Но остыла любовь, изменились и мысли: «Ну что поделаешь с этим неотесанным мужиком?»

Между тем в буднях семейной жизни литературный кругозор Йожи хоть и медленно, но расширялся. Теперь он начал уже понимать, что вся «образованность» Ибойки не простирается дальше знакомства с десятком оперетт и любовных фильмов, где она усвоила одно: женщина — центр вселенной, «королева жизни», идол мужчин. «Женщина — прежде всего», «прекрасная дама» — все это феодально-буржуазное фальшивое преклонение перед прекрасным полом, выдуманное и раздутое не мужьями и даже не «рыцарями», а мошенниками, писаками и торгашами, спекулирующими на любви, стало для Ибойки «культурой». Йожи, разумеется, не мог бы выразить словом своего отношения к «идеалам» Ибойки, но свойственная крестьянину естественная простота и жестковатый пролетарский пуританизм, усвоенный в партии и особенно на заводе, восставали против них. Йожи не мог поверить, что все это имеет отношение к социалистической культуре. Он с горечью убеждался, что идеал женщины для Ибойки — опереточная дива. Когда на сцену выплывала великая герцогиня с длиннейшим шлейфом, который несли два пажа, у Ибойки вырывался вздох восхищения: «Боже, как она хороша, как великолепна!», а Йожи сердился: «Вот чертова кукла, даже хвост за собой слуг носить заставляет».

Что могла возразить Ибойка? Разве только сказать: «Он безнадежен, этот Йожи! Где ему понять, что такое искусство!»

Впрочем, не только Йожи были скучны развлечения Ибойки, но и Ибойка скучала там, где любил бывать Йожи. Правда, он не так часто выбирался из дому для этого, но заводские вечера и другие празднества всегда посещал. И не только по обязанности, но и с интересом. В ту пору заводские коллективы самодеятельности наряду с революционными песнями и сценами из рабочей жизни уже начали разучивать венгерские народные песни и танцы, и Йожи, который в бытность кузнечным подмастерьем, как большинство сельских ремесленников и крестьянских парней, тянущихся «в люди», пренебрегал этими мужицкими забавами, теперь вдруг с какой-то глубокой светлой радостью обнаружил, до чего же хороши песни и танцы его народа, и он просто не мог ими насытиться, хотя исполнение редко бывало безукоризненным, и готов был часами слушать и любоваться ими. И ему было вдвойне приятно, что и партия поддерживала прекрасное искусство венгерской деревни: нечего было стесняться своего деревенского происхождения и крестьянских привычек — ведь, оказывается, и в деревне немало хорошего.

Вначале Ибойка тоже восхищалась народными танцами — песни ей нравились меньше, к ним она оставалась глуха, и не столько к их мелодиям, сколько к содержанию, — но довольно скоро остыла, как ко всякой другой моде. «Ах, все одно и то же, почему бы не придумать что-нибудь новенькое?» — говорила она, оправдывая свое нежелание идти с Йожи на вечер. Ведь она не считала своим долгом ходить с ним куда-нибудь ради его удовольствия, как это делал для нее Йожи.

Ибойка не знала (да и откуда ей было знать, ведь в ее время в школе этому не учили!), что эти песни и танцы родились, чтобы жить не два-три месяца, как модный эстрадный номер — «гвоздь сезона», а века и тысячелетия. Тот же, для кого это только зрелище, только развлечение, был и останется слеп и глух к их красоте, не сможет ни понять, ни оценить их по-настоящему: для глаз его, жаждущих лишь «наслаждения», для нервов, затронуть которые может лишь «новинка», народное искусство интересно лишь своей «необычностью» да пестрыми красками. И Ибойка не раз обижала и огорчала Йожи, под разными предлогами уклоняясь от заводских вечеров самодеятельности, а потом даже симулируя болезнь, как ленивый ученик перед экзаменом. Ей бы только поразвлечься и показать себя — ни поучиться, ни провести время в коллективе у нее не было желания.

Когда они, сидя в зале, смотрели на свадебные хороводы и игры с песнями и танцами, у Йожи душа радовалась, а Ибойка только любовалась яркими, необычными для горожан национальными костюмами или смеялась над любопытными обычаями. Да и то лишь в первый или второй раз. Потом она заявляла: «Ах, это я уже видела, хотелось бы чего-нибудь свеженького… Только и знают что народные танцы, да партия, да борьба за мир. Одна пропаганда!..»

Йожи эти слова причиняли боль. Он, как коммунист, чувствовал себя оскорбленным, но предпочитал молчать, лишь бы не спорить с Ибойкой. Ведь это говорила даже не она сама — ее устами высказывались городской обыватель, улица, базар.

В первые дни их совместной жизни, ослепленный своей любовью, Йожи не разглядел под налетом «цивилизации», что Ибойка, собственно говоря, просто неграмотна. Именно так, более точного и правильного слова не подыщешь: неграмотна так, как может быть неграмотной только темная женщина. Правда, читает и пишет она хорошо, у нее немного детский, но красивый почерк — гораздо красивее, чем у Йожи, — с правописанием и грамматикой тоже обстоит благополучно, как у большинства женщин, окончивших гимназию, — ведь хороший аттестат в конце года был вопросом тщеславия и соперничества, которое всегда велико между гимназистками. Но все это было у нее лишь женским стремлением приспособиться, а отнюдь не признаком интеллигентности; она никогда не прочла ни одной книги; газеты, журналы она даже не брала в руки, за исключением журнала мод да иллюстрированного еженедельника.

И Ибойка со своей поистине первобытной глупостью (может быть, даже не в голове, а во всем теле, в крови гнездится это примечательное свойство?), которая процветает в университетских стенах не хуже, чем за деревенским забором, даже не могла себе представить иного строя жизни, привычек и вкусов, чем те, какие она усвоила. Все, что находилось вне их, для нее было либо «интересно» либо «неинтересно». Но интересное сегодня завтра уже теряет для Ибойки всякий интерес, а потому ее ненасытную жажду «новенького» и «интересного» не мог бы утолить и сам господь бог. К тому же у него есть, вероятно, и другие заботы, так же, как и у Йожи.


Не лучше обстояло дело и с воспитанием дочки. У Ибойки вообще не было системы воспитания или хоть каких-нибудь принципов (оно, может, и к лучшему, — ведь эти принципы наверняка оказались бы нелепостью), а потому она руководствовалась только своими прихотями и капризами. В хорошем настроении она была не прочь похвастаться своей Эвикой перед посторонними — девочка была прехорошенькая, — но только как забавной игрушкой, которую приятно показать. Однако она часами оставляла Эвику дома одну — поблизости пока еще не было яслей — или же, если дочка связывала ее по рукам и ногам, отводила к своей мамаше, чтобы со спокойной душой слоняться по городу или посидеть в кондитерской.

Иногда Ибойка уступала настояниям Йожи, и они брали Эвику с собой на загородную прогулку или просто погулять. Но если девочка начинала капризничать или что-нибудь просить у матери, мешая ей наслаждаться разглядыванием витрин или костюмов гуляющих, Ибойка с яростью набрасывалась на нее. Она с такой злобой дергала девочку за руку, что та подскакивала, как мячик, беспомощно болтая ножками.

— Осторожней! — с тревогой останавливал ее Йожи. — Вывернешь руку ребенку.

— И выверну! Дрянь такая, почему не слушается? — огрызалась Ибойка.

Что делать человеку в таком случае, если он не хочет скандальной ссоры посреди улицы, на глазах у прохожих? И Йожи молчал, следуя старинной мудрой пословице: «Да уступит умнейший».

Со временем между ними началась та нелепая борьба, которая нередко происходит в семьях, где один ребенок, а родители охладели друг к другу: кто больше любит ребенка и кого из них больше любит малыш? Собственно, настоящего материнского чувства к Эвике у Ибойки было мало, но она не потерпела бы, если бы девочка любила отца больше, чем ее, а потому боролась за дочку своими средствами — преувеличенной лаской и многочисленными подарками. А Йожи хоть и не знал (теория воспитания была ему так же неизвестна, как и теория любви), но чувствовал, что, если родители заискивают перед ребенком и соперничают между собой из-за его привязанности, добра от этого для него не будет. Выставляя напоказ безмерную любовь к своему чаду, а на деле используя его как орудие в открытой или тайной борьбе друг против друга, сами родители становятся фальшивыми, неискренними. Мало того, они портят и ребенка. Из него выйдет расчетливый, преждевременно созревший, циничный и лживый маленький негодяй, который в душе одинаково равнодушен и к отцу и к матери, — да как же ему и уважать-то таких неразумных родителей? Именно этим путем и добиваются некоторые от своих детей почетных титулов, вроде «сорванца-мамашки» и «старой курицы», что Йожи не раз слышал, живя в Будапеште.

Итак, Йожи дошел уже до того, что стал ревновать Эвику к ее матери. Он не хотел, чтобы Ибойка воспитала из дочери свое подобие.