Веди меня: я за него умру.
И как в открытом море ветер резко
меняет направленье, к ней, как к мертвой,
бог подошел и встал вдали от мужа,
и бросил, спрятанные в легком жесте,
ему издалека сто здешних жизней.
А тот, шатаясь, бросился к обойм
и, как во сне, хватал их. Но они
уже шли к выходу, где затолпились
заплаканные женщины. И вдруг
он снова увидал лицо любимой,
когда она с улыбкой обернулась,
светла, как вера или обещанье
вернуться взрослой из глубокой смерти
к нему, живущему, —
и, рухнув ниц,
лицо закрыл он, чтобы после этой
улыбки больше ничего не видеть.
Рождение Венеры
В то утро после ночи, что прошла
в смятенье, беспокойстве и мученьях,
взметнулось море и исторгло крик.
Когда же, наконец, в последний раз
крик медленно затихнул и упал
в немую рыбью бездну — разродилась
морская хлябь.
И засверкала власяная пена
великого стыда усталых волн —
и встала девочка, бела, влажна,
как молодой зеленый лист, когда
он расправляется и обнажает
свое нутро, — так раскрывалось тело
ее на раннем девственном ветру.
Подобно лунам, ясно выступали
колени в облачных покровах бедер,
и рисовались тени узких икр;
и, напряженные, светлели стопы,
и ожили суставы, как гортани
у жадно пьющих.
И в чаше бедер розовел живот,
как свежеспелый плод в руке младенца.
А в узком кубке ровного пупка
была вся темень этой светлой жизни.
Еще плескались маленькие волны,
по бедрам поднимаясь вверх, откуда
еще струилось тихое журчанье.
Насквозь просвеченный и без теней,
как рощица берез в апреле, срам
был теплым, нетаимым и пустым.
Весы живые осторожных плеч
уже остановились в равновесье
на стане, стройном, как фонтан из чаши,
и ниспадали, словно струи, руки,
и рассылались в полноте волос.
Из тени от склоненной головы,
приподнимаясь, открывался лик —
и сразу осветился, замыкаясь
очерченностью резкой подбородка.
Теперь и шея напряглась, как луч,
как стебель, подводящий сок к цветку,
и руки, словно шеи лебедей,
уже тянулись к берегу на ощупь.
В рассветный сумрак тела вдруг вошло,
как ветер утра, первое дыханье.
И в нежных веточках сосудов шепот
стал нарастать, и зашумела кровь,
пронизывая их до глубины.
А ветер силу набирал и полным
дыханьем в груди юные, пахнул
и их наполнил и прижался к ним —
как паруса, наполненные далью,
они на берег деву понесли.
И вывели на сушу.
Позади
ступающей по юным берегам
уже, сияя, поднималось утро,
цветы, былинки, теплые, как после
объятий. А она все шла и шла.
Но в полдень, в час наитяжелый снова
взбурлило море и на тот же берег
дельфина выбросило — он был мертв
и окровавлен.
Чаша роз
Ты видел ярость, видел драчунов,
когда клубком, что ненавистью звался,
они, рыча, катались по земле,
как зверь, настигнут роем пчел; актеров,
чей каждый жест подчеркнуто чрезмерен,
и павших лошадей, чей взор отброшен
и зубы скалятся, как будто череп
вдруг вылупился прямо изо рта.
Теперь ты знаешь, как забыть про все:
взгляни на чашу роз — на воплощенье
предельности бытийства и упадка,
отдачи без возможности отдаться,
отдельности, что хочет стать твоей:
предельностью тебя же самого.
Жизнь тишины и бесконечный взлет,
нужда в пространстве и пренебреженье
пространством, уменьшающим предметы,
почти без контуров, как без предела
все внутреннее — и душа и тело,
и освещающее самое себя:
нам что-нибудь знакомо так, как это?
Потом: что возникает чувство, если
касаются друг друга лепестки?
Потом: что открывается один,
как веко, а под ним — другие веки,
прикрытые в десятикратном сне,
смягчающем глубинные виденья.
Ещё и главное: сквозь лепестки
течь должен свет. Из тысячи небес
они процедят каплю темноты,
в чьем пламени курчавые тычинки
от возбуждения встают торчком.
Потом: движенье в розах — посмотри:
размах их жестов слишком мал для зренья,
кто б их заметил, если бы лучи
от них не разбегались по вселенной.
Смотри, как белая обнажена
и широко раскрылись лепестки —
Венера в раковине, не иначе;
и как алеющая, застыдившись,
к холодной наклонилась, и как та
бездушно отвернулась; как стоит,
холодная, закутавшись в себя,
среди все сбросивших с себя подруг.
Как сброшенное и легко и тяжко,
оно как плащ, забота, бремя, крылья
и даже маска, — и все дело в том,
как сбрасывают: как перед любимым.
Чем только быть они не могут: разве
та, желтая, открытая, — не мякоть
сладчайшего плода, чья желтизна
пропитана вишнево-красным соком?
Не много ли — раскрыться для другой,
чьей безмятежной розовости впору
лиловый привкус горечи принять?
А та, батистовая, — чем не платье,
где теплое дыхание таится
с тех пор, как скинули его в лесной
прохладе утра, чтобы искупаться?
А эта впрямь опаловый фарфор,
как блюдечко китайское, хрупка,
вся в россыпи блестящих мотыльков, —
а та вмещает лишь саму себя.
И разве все они не таковы,
когда «вместить себя» обозначает:
и этот внешний свет, и дождь, и ветер,
терпение весны и беспокойство,
вину и утаенную судьбу,
и темень вечереющей земли,
вплоть до оттенков беглых облаков,
вплоть до неясного мерцанья звезд
внутри себя сполна сосредоточить.
Как беззаботные живые розы.
Новых стихотворений другая часть(1908)(Перевод В. Летучего)
А mon grand Ami Auguste Rodin.[5]
Архаический торс Аполлона
Нам не увидеть головы, где зреть
должны глазные яблоки. Однако
мерцает торс, как канделябр из мрака,
где продолжает взор его блестеть,
изнемогая. А не то бы грудь
не ослепляла, и в изгибе чресла
улыбка бы, как вспышка, не воскресла
с тем, чтобы в темь зачатья ускользнуть.
Не то бы прозябал обломок сей
под призрачным падением плечей,
а не сверкал, как хищник шерстью гладкой,
и не мерцал звездой из темноты:
теперь тебя он видит каждой складкой.
Сумей себя пересоздать и ты.
Критская Артемида
Ветр предгорий, ты, не уступая,
разве лоб ее не изваял?
Гладкий встречный ветр звериной стаи,
разве ты не формовал
складки одеяния на теле,
трепетней предчувствия и сна?
И она летела к дальней цели
неприкосновенно-холодна,
стянутая поясом и к бою
изготовив лук и за собою
увлекая нимф и псов,
к дальним поселеньям поспешала
и свой гнев неистовый смиряла,
слыша новой жизни зов.
Леда
Бог испугался красоты своей,
когда в обличье лебедя явился.
В смятенье он на воду опустился.
Обман заставил действовать быстрей,
чем он успел почувствовать сполна
свое преображенье. Но узнала
она его в плывущем, и не стала
скрываться от него она,
но ласкам уступила и смущенно
склонилась на крыло. И к ней приник,
накрыл ее, и в сладостное лоно
своей возлюбленной излился бог.
И испустил самозабвенный крик,
и явь перерожденья превозмог.
Дельфины
Это правда: всем они давали
и расти и жить в морях бездонных,
в ком себе подобных узнавали,
бороздя растекшиеся дали,
где сам бог на взмыленных тритонах
путешествовал в иные дни;
потому что не были они
тупоумными, как, по присловью,
рыбьи существа, а кровь от крови
человечьим племенам сродни.
Приближались и взлетали ввысь,
чувствуя подводные потоки,
чтобы на минуту разойтись,
продолжая путь свой одинокий,
и вернуться в братственную близь,
как в орнамент вазы, — и приязни
полные, беспечно, без боязни,
с шумом прыгали, блестя боками,
и, играя с пенными волнами,
за триремой весело неслись.
В полные опасностей скитанья
брал с собой дельфина мореход
и придумывал о нем сказанья,
чтобы в них поверить в свой черед:
любит он богов, сады, звучанье
музыки и тихий звездный год.
Остров cирен
Тем, кто предлагал еду и отдых