То, что в себе мы любили, не будущее и не особь,
А брожение смутное; не одинокий младенец,
А поколения предков, разбитые вдребезги горы,
Что в нашей лежат глубине; пересохшие русла
Прародительниц; этот беззвучный пейзаж,
Весь этот пейзаж, осененный
Пасмурной или ясной судьбой, тебе предшествовал,
девушка.
А сама ты? Где тебе знать, что ты возмутила
В любящем древность. Чувства какие
Закопошились в его существе измененном. Какие
Жены тебя ненавидели там. Каких воителей мрачных
В жилах его пробудила ты. Дети,
Мертвые дети просились к тебе. Тише... Тише...
Будь с ним ласкова изо дня в день; осторожно
Уведи его в сад, чтобы ночи
Перевешивали...
Удержи его...
Элегия четвертая
Когда придет зима, деревья жизни?
Мы не едины. Нам бы поучиться
У перелетных птиц. Но слишком поздно
Себя мы вдруг навязываем ветру
И падаем на безучастный пруд.
Одновременно мы цветем и вянем.
А где-то ходят львы, ни о каком
Бессилии не зная в блеске силы.
А нам, когда мы ищем единенья,
Другие в тягость сразу же. Вражда
Всего нам ближе. Любящие даже
Наткнутся на предел, суля себе
Охотничьи угодья и отчизну.
Эскиз мгновенья мы воспринимаем
На фоне противоположности.
Вводить нас в заблужденье не хотят.
Нам неизвестны очертанья чувства, —
Лишь обусловленность его извне.
Кто не сидел, охваченный тревогой,
Пред занавесом сердца своего,
Который открывался, как в театре,
И было декорацией прощанье.
Нетрудно разобраться. Сад знакомый
И ветер слабый, а потом танцовщик.
Не тот. Довольно. Грим тут не поможет.
И в гриме обывателя узнаешь,
Идущего в квартиру через кухню.
Подобным половинчатым личинам
Предпочитаю цельных кукол я.
Я выдержать согласен их обличье
И нитку тоже. Здесь я. Наготове.
Пусть гаснут лампы, пусть мне говорят.
«Окончился спектакль», пускай со сцены
Сквозит беззвучной серой пустотой,
Пусть предки молчаливые мои
Меня покинут. Женщина. И мальчик
С косыми карими глазами, пусть...
Я остаюсь. Тут есть на что смотреть.
Не прав ли я? Ты, тот, кто горечь ж
Из-за меня вкусил, отец мой, ты,
Настоем темным долга моего
Упившийся, когда я подрастал,
Ты, тот, кто будущность мою вкушая,
Испытывал мой искушенный взгляд, —
Отец мой, ты, кто мертв теперь, кто часто
Внутри меня боится за меня,
Тот, кто богатство мертвых, равнодушье
Из-за судьбы моей готов растратить,
Не прав ли я? Не прав ли я, скажите,
Вы, те, что мне любовь свою дарили,
Поскольку вас немного я любил,
Любовь свою мгновенно покидая,
Пространство находя в любимых лицах,
Которое в пространство мировое
Переходило, вытесняя вас...
По-моему, недаром я смотрю
Во все глаза на кукольную сцену;
Придется ангелу в конце концов
Внимательный мой взгляд уравновесить
И тоже выступить, сорвав личины.
Ангел и кукла: вот и представленье.
Тогда, конечно, воссоединится
То, что раздваивали мы. Возникнет
Круговорот вселенский, подчинив
Себе любое время года. Ангел
Играть над нами будет. Мертвецы,
Пожалуй, знают, что дела людские —
Предлог и только. Все не самобытно.
По крайней мере, в детстве что-то сверх
Былого за предметами скрывалось,
И с будущим не сталкивались мы.
Расти нам приходилось, это верно,
Расти быстрее, чтобы угодить
Всем тем, чье достоянье — только возраст,
Однако настоящим в одиночку
Удовлетворены мы были, стоя
В пространстве между миром и игрушкой,
На месте том, что с самого начала
Отведено для чистого свершенья.
Кому дано запечатлеть ребенка
Среди созвездий, вверив расстоянье
Его руке? Кто слепит смерть из хлеба, —
Во рту ребенка кто ее оставит
Семечком в яблоке?.. Не так уж трудно
Понять убийц, но это: смерть в себе,
Всю смерть в себе носить еще до жизни,
Носить, не зная злобы, это вот
Неописуемо.
Элегия пятая
Посвящается г-же Херте Кениг
Но кто же они, проезжающие, пожалуй,
Даже более беглые, нежели мы, которых поспешно
Неизвестно кому (кому?) в угоду с рассвета
Ненасытная воля сжимает? Однако она их сжимает,
Скручивает, сотрясает, сгибает,
Бросает, подхватывает; словно по маслу
С гладких высот они возвращаются книзу,
На тонкий коврик, истертый
Их вечным подпрыгиванием, на коврик,
Затерянный во вселенной,
Наложенным пластырем, словно
Небо пригорода поранило землю. Вернутся и сразу
Выпрямляются, являя собою
Прописную букву стоянья... Но мигом
Даже сильнейшего схватит и скрутит
Шутки ради. Так Август Сильный
Скрутил за столом оловянное блюдо.
Ах, и вокруг этой
Середины зримая роза
Цветет и опадает. Вокруг
Этого пестика, собственною пыльцою
Опыленного, ложный плод
С неохотой зачавшего, с неохотой
Всегда неосознанной, которая блещет
Сквозь тонкую пленку легкой притворной улыбки.
Вот он: морщинистый, дряблый калека;
Лишь барабанит он, старый, в просторной
Коже своей, как будто сначала
Были в ней два человека, один из которых
Теперь уже похоронен, другим пережитый,
Другим, глухим и порою немного
Растерянным в коже своей овдовевшей.
А этот молодчик подтянут; как сын захребетка
И монахини, туго набит
Простодушьем и мускулами.
О вы,
Которые были подарены вместо игрушки
Малолетнему горю однажды
Во время его затяжного выздоровления...
Ты кто, словно плод,
Незрелый, но треснувший, сотни
Раз ежедневно срываешься с древа совместно
Выработанного движения (что в две-три минуты
Быстрее воды пробежит сквозь весну,
сквозь лето и осень) —
Срываешься ты и стукаешься о могилу;
Иногда, в перерыве, готов народиться
Милый твой лик, вознесенный к твоей
Изредка ласковой матери; тело твое
Гладью своей поглощает его, твое робкое,
Почти не испытанное лицо... И снова
Хлопает человек в ладони, к прыжку подавая
Знак, и прежде, чем боль прояснится
Рядом с без устали скачущим сердцем,
Жжение в пятках опережает его,
Первопричину свою, вместе с несколькими
Слезинками, к тебе на глаза навернувшимися.
И все же, вслепую,
Улыбка...
Ангел, сорви ее, спрячь в отдельную вазу.
Пусть с мелкоцветной целебной травкою рядом
Радости будут, пока не открытые нам.
В урне прославь ее надписью пышной: Subrisio Saltat
А ты, милая,
Через тебя перепрыгивают
Острейшие радости молча. Быть может, оборки твои
Счастливы за тебя, —
Быть может, над молодою
Упругою грудью твоей металлический шелк,
Ни в чем не нуждаясь, блаженствует.
Ты,
Постоянно изменчивая, рыночный плод хладнокровья,
На всех зыбких весах равновесия,
Напоказ, по самые плечи.
Где же, где место — оно в моем сердце, —
Где они все еще не могли, все еще друг от друга
Отпадали, словно животные, которые спариваются,
А сами друг дружке не пара, —
Где веса еще тяжелы,
Где на своих понапрасну
Вертящихся палках тарелки
Все еще неустойчивы...
И вдруг в этом Нигде изнурительном, вдруг
Несказанная точка, где чистая малость
Непостижимо преображается, перескакивает
В ту пустоту изобилия,
Где счет многоместный
Возникает без чисел.
Площади, площадь в Париже, большая арена,
Где модистка, Madame Lamort,
Беспокойные тропы земли, бесконечные ленты
Переплетает, заново изобретая
Банты, рюши, цветы и кокарды, плоды искусственной
флоры,
Невероятно окрашенные для дешевых
Зимних шляпок судьбы.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Ангелы! Было бы место, нам неизвестное, где бы
На коврике несказанном влюбленные изобразили
То, к чему здесь неспособны они, — виражи и фигуры,
Высокие, дерзкие в сердцебиении бурном,
Башни страсти своей, свои лестницы, что лишь друг
на друга,
Зыбкие, облокачивались там, где не было почвы, —
И смогли бы в кругу молчаливых
Бесчисленных зрителей — мертвых:
Бросили бы или нет мертвецы свои сбереженья —
Последние, скрытые, нам незнакомые, вечно
Действительные монеты блаженства —
Перед этой воистину, наконец, улыбнувшейся парой
На успокоенный
Коврик?
Элегия шестая
Смоковница, ты для меня знаменательна долгие годы.
Не до славы тебе. Ты, почти минуя цветенье,
В завершающий плод
Чистую тайну свою устремляешь.
Словно трубы фонтанов, гнутые ветки твои
Вниз и вверх гонят сок. Не успевая проснуться,
В счастье собственной сладости он вбегает стремглав.
Словно в лебедя бог.
...А мы медлительны слишком.
Наша слава — цветенье, и в запоздалом нутре
Наших плодов, наконец, пропадом мы пропадем,