Или дождик весенний,
Падающий на темное царство земное.
И мы, привыкшие мыслить
Счастье в подъеме, были бы тронуты,
Были бы поражены,
Когда падает счастье.
Сонеты к Орфею(1922)(Перевод В. Микушевича)
Первая часть
I
И дерево себя перерастало.
Орфей поет. Ветвится в ухе ствол.
В молчанье было новое начало,
лесистый пробуждающее дол.
Спешили звери из дремучей дали,
кто с лежбища, кто из берлог и нор;
не хитрость и не страх, как до сих пор,
их красться светлым лесом побуждали
лишь собственные уши; рев и крик
сошли на нет, когда среди пустыни,
где разве что шалаш встречал бездомных,
убежище из вожделений темных
со входом, чьи столбы дрожат поныне,
храм в диких дебрях слуха ты воздвиг.
II
С напевом лира ласково слилась,
и вышла девушка из их слиянья;
сквозь ткань весны разбрызгала сиянье
и, как в постель, мне в ухо улеглась.
И было все в ее глубоком сне:
луга, деревья, близость, отдаленье,
внезапный мой восторг и удивленье,
когда-либо ниспосланное мне.
Мир — сон ее. И как ты мог дойти
о певчий бог, до мастерства такого?
Ее ты сотворил, не разбудив.
А где же смерть? Последний где мотив?
Ведь песня поглотить себя готова.
Не выронить бы... Девочка почти...
III
Бог смог. Но как последовать и нам
за ним сквозь лиру тесную без двери,
когда на перекрестке двух артерий
в честь Аполлона не построен храм?
Желанью песнь, по-твоему, чужда
и целью не прельщается конечной.
Песнь — бытие. Бог может петь беспечно,
а нам как быть? Что делать нам, когда
на нас обрушиваются светила?
Нет, юноша, ты песню позабудь,
хоть голос горло рвет — пусть охватила
тебя любовь, такое вмиг пройдет.
У песни подлинной другая суть.
Вихрь. Дуновенье в Боге. Дух пустот.
IV
Нежные, чаще входите в пределы
чужого вздоха, который подчас,
двоясь на щеках, восполняет пробелы
единым трепетом сзади вас.
О, вы блаженны, пока вы целы;
исток ваш в сердце еще не угас.
Лук для стрел, для мишени стрелы,
улыбчивый блеск заплаканных глаз.
Не бойтесь даже тяжелой раны,
земле верните тягостный гнет;
тяжелы горы и океаны...
Деревья носят свое убранство,
посажены вами... Кто их снесет?
А воздух... А мировое пространство...
V
Не нужно монументов. Только роза
пусть в честь него цветет из года в год;
и в ней Орфей; его метаморфоза
и там и тут; что толку от забот
об именах других. Когда поется,
поет Орфей, но он уходит в срок,
и разве сердце диву не дается,
когда переживет он лепесток?
Он обречен покинуть нашу весь,
и в страхе вероятном жертва лада,
превысившего словом все, что здесь.
Он там, где мы наткнулись на препону.
Ему решетка лиры не преграда.
Нарушил он границу по закону.
VI
Разве он здешний? Обоим пределам
принадлежит он ширью своей;
ивовым прутьям в старанье умелом
велит он сплетаться, коснувшись корней.
Хлеб с молоком — для мертвых приманка,
на ночь убрать бы их со стола.
Веко во сне — для него самобранка,
что даже тени в себя вобрала,
явью смягчая тихие смуты;
чары дымянки с чарами руты
ясностью знака связал он один;
знаменье не потускнеет в глазницах;
славит он в горницах или в гробницах
пряжку-застежку, кольцо, кувшин.
VII
Слово хвале! Как рудная жила,
в камне-молчанье таилась она.
Сердце Орфея — подобье точила,
где человеку достанет вина.
И в прахе голос его не хуже,
Божьим примером внушенный стих;
на его юге не ведают стужи
лозы, и нет ничего, кроме них.
В склепах гниют короли-недотроги,
тень привыкают отбрасывать боги;
хвала превыше лживых следов.
Он из тех, что остались гонцами,
и в дверях перед мертвецами
держит он блюдо хвалебных плодов.
VIII
Заповедник жалобы плакучей
ограничен сферою хвалы;
вверен скорбной нимфе ключ над кручей,
слезный ключ в глазницах той скалы,
что выносит молча бремя храма.
За плечами жалобы — взгляни! —
чувство брезжит, будто младшей самой
быть ей суждено среди родни.
Мудр восторг, желанье слишком смело;
исчисляя горе неумело,
жалоба теряет счет эпохам,
но порой возносит кое-как
в небо, хоть его не тронуть вздохом,
голос наш, нестройный звездный знак.
IX
Лишь тот, кто среди теней
поднимет лиру,
близок хвалой своей
этому миру.
Лишь тот, кто отведал там
с мертвыми мака,
стал дорожить и сам
нотою всякой.
Образ такой усвой:
пусть отраженье
смоет вода;
только в стране двойной
голос, как пенье,
нежен всегда.
X
К вам постоянно меня влечет.
Привет вам, античные саркофаги!
Римское время радостней влаги
блуждающей песней сквозь вас течет.
Или другие... Их я бы счел
глазами проснувшегося подпаска,
где тишина и пиршество пчел,
бабочек выпорхнувших раскраска;
Привет вам, дерзнувшие отвечать
в сомненье, в неутомимом потоке,
уста, умеюшие молчать.
А мы умеем ли до конца?
И да и нет в медлительном сроке
человеческого лица.
XI
«Всадником» созвездье называя,
мы самих себя распознаем.
В небе гордость взнуздана земная;
кто в седле, тот, значит, с ней вдвоем.
Жилистую стать существованья
нам постичь не в этом ли дано?
Формула взаимоузнаванья.
Скачка. Даль. И двое заодно.
Заодно? Однако где порука?
Как им не расстаться в свой черед?
Стол и пастбище — вот и разлука.
Заблудились мы среди потерь.
Звездное единство тоже лжет,
но предначертанью ты поверь.
XII
Благо духу, что связует нас,
ибо мы верны предначертаньям,
и часы наперекор мечтаньям
рядом с днем идут за часом час.
В неизвестном наша жизнь бесценна,
лишь бы угадать свою черту;
так антенну чувствует антенна,
отягчая пустоту...
Напряженье... Музыка усилий!
Сколько бы невзгод мы ни сносили,
разве в мире лишь нужда царит?
Сколько бы крестьянин ни трудился,
чтобы хлеб на ниве уродился,
труд еще не все. Земля дарит.
XIII
Груша, яблоко, банан и слива
возвещают жизнь и смерть во рту;
издали почуешь это диво.
У ребенка на лице прочту
откровенье. Как дошли сюда
эти безымянные услады?
Вместо слов под небом брызжут клады,
изумленно сбросив плоть плода.
Яблоком не это ли звалось?
Круглые надкусываешь соты,
и возникли тихие высоты,
здание, прозрачное насквозь;
и земля, и солнечные пятна,
знаменье, восторг — невероятно!
XIV
Цветок, и виноградный лист, и плод
речисты, но язык земного года
стесняет их, зато без перевода
являет нам сияющий оплот
земля, где смертных мертвые ревнуют.
Известен ли нам древний их устав?
Суглинок мозгом костным пропитав,
мощь почвы терпеливо знаменуют.
А может быть, им тяжело,
рабам, из тьмы снабжающим плодами
всех нас, господ, которым повезло?
А может быть, считать их господами
в стране корней, где спят они, врачуя
нас помесью стихий и поцелуя?
XV
Вкусно... Постойте... Сгинет вот-вот.
Прянуло, затопотало, запело.
Тихие девушки, теплое тело,
сестры, спляшите познанный плод!
Как бы сплясать вам секрет апельсина!
Собственной сладости не побороть.
Ею захлебывается пучина,
вами становится нежная плоть.
Сестры, спляшите секрет апельсина!
Родина благоуханного тока,
югом блаженным брызнет жара.
Только бы слиться вам воедино
с этим источником чистого сока;
только бы лопнула кожура!
XVI
Потому ты одинок...
Живем, в названья пальцами тыча,
и мир как будто — наша добыча,
его наихудший, вреднейший клок.
Кто в запах пальцем решится ткнуть?
Знаешь ты мертвых, боишься порчи;
заклятья, чары, ведьмины корчи
и на тебя нагоняют жуть.
Давай же вместе сносить эту травлю
клочков и обрывков, как будто все цело;
в сердце сажать меня слишком смело;
помни, мой рост не знает преград.
Ладонь моего владыки направлю:
дескать, Исав на ощупь космат.
XVII
Снизу старик залег,
тьмой окруженный,
корень, родник, исток
настороженный;
шлем, охотничий рог
завороженный,
братской войны залог,
лютни, как жены.
Ветка среди ветвей
в тягости сирой.
Вытянись... Мглу развей...
Только среди других
ломких одна из них
выгнется лирой.
XVIII
Слышишь, Господь? Страшна
новая эра.
Провозглашена
новая вера.
Слух пропадет вот-вот
в столпотворенье.
Хочет гудеть завод
и в песнопенье.
Это машина.
Как она что ни час
мстит нам, калечит нас.
Ей бы служить весь век.
Разве не человек —
первопричина?
XIX
Мир переменчив на вид,
словно миражи;
древность ему предстоит:
она все та же.
Перемещенью эпох
в таинствах мира
ты предшествуешь, бог,
и твоя лира.
Нам неизвестна роль
скорби; любовь и боль,
смерть все еще вдали
нам не открылась;
но над пределом земли
песнь воцарилась.
XX
Преподал тварям ты слух в тишине.
Господь, прими же в дар от меня
воспоминание о весне.
Вечер в России. Топот коня.
Скакал жеребец в ночную тьму,
волоча за собою кол;
к себе, на луга, во тьму одному!
Вечер гриву ему расплел.
К разгоряченной шее приник,
врастая в этот галоп.
Как бился в конских жилах родник!
Даль — прямо в лоб!
Он пел, и он слушал. Сказаний твоих
круг в нем замкнулся. Мой дар — мой стих.
XXI
Вернулась весна, и по-детски рада
земля читать стихи наизусть;
их много; заслужена ею награда,
учить их трудно было, но пусть
учитель строг, в бороде его иней,
любимый нами. А вешний цвет?
Спроси, как будет «зеленый» и «синий»,
и ты услышишь ответ, ответ.
Играй же с детьми, земля, беззаботно;
тебя один из самых веселых
поймает, с тобой разделив полет.
У старца земля училась охотно;
буквы в корнях и стволах тяжелых;
земля свою книгу поет, поет...
XXII
Тщетно мы тянемся
за чередой минут,
но времена пройдут,
а мы останемся.
Схлынет проточное,
и нам не сдобровать;
только на прочное
стоит нам уповать.
Мальчик, ты сам не свой;
бег — не училище,
взлет — не итог.
Лучше всего покой:
сумрак, святилище,
книга, цветок.
XXIII
Лишь когда самолет
не ради испытаний,
а ради собственных граней
в тихом небе всплывет
и в свете очертаний
постигнет стройную стать,
любимец утренней рани
в своем призванье блистать,
лишь когда аппарат
мальчишескую гордыню
спугнет пространством глубин,
избавленный от утрат,
он обретет пустыню,
где летит он один.
XXIV
Как мы могли предпочесть богам, неспособным
заискивать перед нами, выплавку стали,
их не знающей, чтобы, следуя пробным
выкладкам, старых друзей мы на карте искали?
Мощные наши друзья, бравшие вместо дани
мертвых, не прикасаются к нашим колесам.
Наши пиршества мы, как и наши бани,
удалили от них, и в столпотворенье разноголосом
обгоняем гонцов их; мы живем скопом,
чужды друг другу, друг с другом, роемся в хламе
общедоступном, предпочитаем извилистым тропам
трассы; под паровыми котлами
былые огни, и молоты тяжелеют;
а мы, как пловцы, слабеем; нас не жалеют.
XXV
Как одинокий цветок, чье названье мне неизвестно,
ты у меня отнята, и как тебя помянуть,
как показать им, что было в тебе так прелестно:
лишь безудержный возглас играл с тобой в твою суть.
Ты танцевала, но вдруг замешкалось тело,
так что вместо него осталась литая медь,
вслушиваясь и скорбя, но главное было цело:
музыка в сердце запала, чтобы запеть.
А болезнь приближалась, и кровь становилась
раствором
тени в беге своем подозрительно скором:
ей как будто весна естественная привита.
Кровь неустанно сквозь мрак порожистый мчалась,
по-земному сверкая; стучала и достучалась:
безнадежные распахнулись врата.
XXVI
Но до конца ты, божественный и сладкогласный,
жертва менад, которыми ты пренебрег;
из разъяренного крика извлек ты, прекрасный,
только гармонию, от разрушенья далек.
Не удалось им разбить драгоценностей двух,
лиры и головы, хотя в тебя злобно бросали
камни, но даже от них тебя звуки спасали,
ибо камни смягчались, обретшие слух.
И наконец растерзала тебя ненасытная месть,
но твою песню во льва и в скалу заронила,
в птицах, в деревьях, везде твоя певчая весть.
Бог погибший! Твой след в нас навеки проник;
лишь потому, что тебя вражда расчленила,
уши природы мы и ее же язык.