Избранное — страница 4 из 26

но только в нем самом гремели трубы,

расшатывая стены жизней их,

и наземь рушились они со стоном,

как если бы, заставив вздрогнуть высь,

единовластно, как под Гаваоном,

он солнцу закричал: остановись!

И Бог пошел, напуганный, как раб,

и солнце, как фонарь, держал над сечей

людских племен, покамест не ослаб, —

так захотел сей пастырь человечий.

Да, он — старик, давно согбен и сед,

казалось, что уже конца заждался

в свои преклонные сто десять лет.

А он стоял — и вражий стан шатался.

Он градом пал на виноградник пышный:

— Чем Богу поклянетесь? Боги ждут,

столпясь вокруг, когда их изберут.

Но вас за выбор сокрушит Всевышний.

И рек с высокомерием вершинным:

— Мой род и я, мы чтим Его указ.

И крикнули все разом: — Помоги нам

и укрепи нас в выборе сейчас!

Но он ушел, как прежде одинокий,

в свой прочный город на горе высокой,

и плащ его мелькнул — в последний раз.

Уход блудного сына

Уйти ото всего, что окружает

и льнет, и ускользает от тебя,

что вещи, как в потоке, искажает,

и нас, и отраженный мир дробя;

что даже в миг прощанья осаждает,

вонзая в нас свои шипы, — уйти,

                                               и что почти

не замечал, и что подчас

от глаз таилось в будничности фона,

вдруг разглядеть вблизи и примиренно

и с поздним состраданьем в первый раз

понять, что надо всеми отчужденно

простерлось горе и пытает нас

с младенчества до гробовой доски.

И все-таки уйти, — как из руки

рука, — уйти, и поминай как звали,

уйти — куда? В неведомые дали,

что, радужным посулам вопреки,

пребудут как кулисы: сад, стена ли —

от всех твоих метаний далеки;

и от чего — уйти? От несмиренья,

от сущности своей, от нетерпенья,

от тайных упований и тоски —

и все, чем полон, в чем твое начало,

все это вдруг отбросить, и презреть,

и одинокой смертью умереть.

Но этого ль твоя душа алкала?

Гефсиманский сад

Он поднимался из последних сил,

седей маслин, седеющих на склоне, —

и лоб, покрытый пылью, погрузил

в горячие и пыльные ладони.

Путь завершен. И впереди — конец.

Уйти — но я уже ослеп, плутая,

и как скажу я, что ты есть, отец,

когда нигде не нахожу тебя я?

Не нахожу тебя: в себе самом,

ни в камне, ни в тени маслин — ни в ком.

Я одинок, и ни души кругом.

Скорбящих утешал я, твой посол,

и ты меня и укреплял и вел,

ты — выдумка. О как мой крест тяжел!..

А после скажут: ангел снизошел.

При чем тут ангел? Нисходила ночь,

листву листая в густолистой кроне,

ученики ворочались спросонья.

При чем тут ангел? Нисходила ночь.

Подобна ста другим, что наступали

и уходили прочь.

В ней стыли камни, в ней собаки спали —

о смутная, о полная печали,

заждавшаяся утра ночь.

Нет, к себялюбцам ангел не слетает,

не станет ночь великой ради них.

Предавшие себя и всех — таких

не признают отцы и вырывают

в проклятьях матери из чрев своих.

Пиета

Прах с ног твоих, Исус, в ту ночь не я ли

омыла, робко опустив ресницы, —

по-юношески крепкие, они

белели в волосах моих, как птицы

в терновнике; теперь на них взгляни...

На тело, знавшее одни печали,

как в ночь любви, гляжу я в первый раз.

Мы вместе никогда не возлежали

и потрясенно бодрствуем сейчас.

Твои запястья, мой любимый, в ранах

не от моих укусов окаянных.

Открыл ты сердце, и меня ведет

единственный к тебе отверстый вход.

Но ты устал. Увы, к моим устам

прильнуть устами ты не устремился.

Исус, Исус, когда же час наш сбылся?

Как странно суждено погибнуть нам.

Женщины заклинают поэта

Смотри: как мы, раскрылся мир земной;

он быть самим блаженством нам велит.

И то, что в звере было кровью, тьмой,

душой в нас стало и теперь кричит —

кричит душа. Зовет тебя сейчас.

Но, как ландшафт, весь мир в свои черты

вбираешь ты, не замечая нас.

И мы гадаем: ты или не ты,

кому кричим? Но разве ты не тот,

кому себя приносим в жертву сами,

поднявшись над собою в свой черед?

Мы — вечной нескончаемости суть.

Но дай тебя услышать, стань устами,

за нас вещающими, — и пребудь.

Смерть поэта

Лежал он; бледный и лишенный сил;

черты лица мятежно проступали

с тех пор, как чувства, голоса и дали

с него, как листья с дерева, опали

и безучастный год их поглотил.

Кто знал его живым, не знал о том,

насколько он и мир земли едины,

что все: моря, и горы, и долины —

он воплощал в живом лице своем.

Он далью был, и, ныне безымянна,

она оплакала его уход;

а лик его, где стынет смертный пот,

и нежен, и открыт сейчас, как рана, —

так спелый плод на воздухе гниет.

Будда

Он в слух ушел. И тишина, как дали...

Мы замерли, не слыша ничего.

А он — звезда. Другие звезды встали

невидимо для нас вокруг него.

О да, он — все. Но ждет ли кто теперь,

что он заменит нас и нас рассудит?

Пади мы даже ниц пред ним — пребудет

глубоким и бесстрастным он, как зверь.

То, что влечет с мольбой к его стопам,

в нем миллионолетья прозябает.

Забыл он то, что знаем мы, но знает

он то, о чем заказано знать нам.

L'ange du méridien[3]

Шартр

Когда, охвачен ересью, мятежно

гудит вокруг собора ураган,

твоя улыбка привлекает нежно,

о ты, одушевленный великан,

ты ангел, в чьих устах изваян зов

ста уст, ты не исполнен смуты,

и ты не замечаешь, как минуты

стекают с круглых солнечных часов,

где все отрезки дня ты поместил

в глубоком равновесии надменном,

и каждый час созрел, и полон сил.

Что, каменный, проведал ты о нас?

Зачем ты с выражением блаженным

вознес свой щит над ночью напоказ?

Кафедральный собор

В тех старых городках, где, как в былом,

под ним дома, как ярмарка, толпятся,

дабы, его заметив, стушеваться,

закрыть лавчонки, повелев молчком

умолкнуть дудкам, крикунам бесчинным,

взволнованно прислушиваясь к высям, —

а он стоит в своем плаще старинном,

со складками контрфорсов — независим,

не зная, что домами окружен.

В тех старых городках мы вдруг поймем,

насколько все, что льнет со всех сторон,

переросли соборы; их подъем

безмерен так же, как безмерен взгляд,

что погружен в себя самозабвенно

и ничего, что вне его, надменно

не замечает. Их судьба, как клад,

накапливалась, окаменевая,

непреходящей вечности полна,

тогда как улочки, где грязь сплошная,

случайные носили имена,

как дети — платьица: не все ль равно,

как фартук — лавочник: какой попало.

Соборы помнят все: и стон начала,

и взлет, где ярость к небесам взывала,

любовь и страсть, как хлеб и как вино,

и жалобы любви во тьме портала.

Но жизнь свой ход в курантах замедляла,

на башне эхо поступей стихало —

и смерть гнездилась в сумраке давно.

Портал

I

Они остались здесь, когда потоп,

что эти камни был размыть не в силах,

отхлынул наконец и обнажил их;

он, отступив, их атрибуты сгреб

с той щедростью, с какой они взахлеб

себя, как из пригоршней, расточают.

Они остались здесь, и отличают

их от базальта сан и нимб — озноб

улыбки на фронтоне, где так сиро

час нерушимой тишины и мира

застывшим циферблатом сохранен;

теперь они в воротах стынут глухо,

а некогда, как раковины уха,

из города ловили каждый стон.

II

В них дали проступают чередой:

так необъятный мир кулисы сцены

вмещают; и как шествует степенно,

уже в плащ действа облачен, герой —

так выступает темнота из створа,

трагическим деяньем обуянна,

преобразясь, как Бог-Отец нежданно

по ходу в сына, — но и сам он скоро

вдруг распадается на сгустки тьмы —