на множество немых ролей людского
убожества, сиротства и скорбей.
Так возникает (это знаем мы)
из брошенного, буйного, слепого
Спаситель, как единый лицедей.
Так высятся они немой загадкой
(самим себе и вечности сродни);
и лишь случайно под отвесной складкой
проглянет жест, прямой, как и они,
и сразу замирает, недвижим,
обогнанный столетьями на воле.
Их держат в равновесии консоли,
где целый мир, но он неведом им, —
мир спутанный, без собственной опоры,
где и атлет и зверь трясутся оба
и, корчась, никогда не сходят с мест,
поскольку все фигуры как жонглеры,
что боязливо вздрагивают, чтобы
нечаянно со лба не рухнул шест.
Окно-роза
За ним: переступанье лап покорных
смущает тишину по временам,
и, выглянув, одна из кошек черных,
как маятник, глядит по сторонам
и мир вбирает в свой огромный глаз,
напоминающий водоворот;
вращаясь, он смыкается тотчас
и до поры себя не выдает,
дабы раскрыться через миг-другой
и вновь сомкнуться с яростью угрозы —
и брызнуть кровью из-под век пустых:
так некогда, сокрыты темнотой,
в сердца людей вцеплялись окна-розы
и в бездну Бога втаскивали их.
Капитель
Как из больных видений сна, в испуге
освобождаясь от кошмарных пут,
день встать спешит, так сводчатые дуги
из капители спутанной бегут,
ей оставляя свившихся в клубок
крылатых чудищ, ужаса клыкастей:
внезапность и медлительность их пастей
и эти листья тучные, чей сок,
как ярость, нарастает и грозится
и, опрокинут вниз самим собой,
покорно падает — все вверх стремится
и каждый раз с холодной темнотой
заботливо, как дождь, спешит пролиться
и стародревний ствол питает свой.
Бог в Средние века
В душах он накапливался впрок,
призванный судить и править в мире,
но к нему привесили, как гири
(дабы взять и вознестись не мог),
бремена соборов кафедральных
и велели темным числам счет
тщательно вести в стенах опальных,
как часы, определять черед
и трудов, и сна, и праздных дней.
Но однажды взбунтовался он,
и народ был ужасом объят;
Бог ушел, космат и разъярен,
грохоча обрывками цепей,
и страшил всех черный циферблат.
В морге
Они лежат на выщербленных плитах
и ожидают знака, может статься,
что с холодом навеки примирит их
и никогда уже не даст расстаться;
а иначе развязки как бы нет.
Чьи имена в карманах отыскались
при обыске? Досады четкий след
на их губах отмыть вовсю старались:
он не исчез, усилья погубя.
Торчат бородки, жестко, но без злобы,
по вкусу дошлых санитаров, чтобы
зеваки в ужасе не отшатнулись.
Глаза под веками перевернулись
и всматриваются теперь в себя.
Узник
Только жестом самозащиты
обходится моя рука.
На каменные плиты
капли падают с потолка.
Я слышу их стук протяжный,
и сердце в лад стучит
со стуком капли каждой
и в паузах молчит.
Стучи они чаще, ко мне бы
твари сползлись из тьмы.
Где-то и свет, и небо —
о них еще помним мы.
Представь себе, что все, — и сверх всего
свет глаз, дыханье, ветер, небо, тело, —
представь себе, что все окаменело —
все, кроме рук и сердца твоего.
И что зовется завтра, и поздней,
и год спустя, и длится постоянно, —
все разом загноилось бы, как рана,
и не могло настать бы, хоть убей.
А то, что было прошлым, в свой черед
вдруг заблужденьем стало бы, — и рот
кривился бы и пенился, разъятый.
А тот, кто Богом был, как соглядатай,
в глазок следил бы злобно за тобой,
теперь представь, что ты — еще живой.
Пантера
Jardin des Plantes, Paris
Скользит по прутьям взгляд в усталой дреме;
и кажется, за прутяной стеной
весь мир исчез, — и ничего нет, кроме
стены из прутьев в гонке круговой.
Упругих лап покорные движенья
в сужающийся круг влекут ее,
как танец силы в медленном сближенье
с огромной волей, впавшей в забытье.
Лишь изредка она приоткрывает
завесы век — и в темноту нутра
увиденное тотчас проникает
и в сердце гаснет, как искра.
Газель
Gazella dorcas
Вся — колдовство: созвучие живое
слов избранных в тебе сумело слиться
и, раз возникнув, продолжает длиться.
Твой лоб увенчан лирой и листвою,
песнь любованья, чьи слова легки,
ложится на глаза, как лепестки,
тому, кто чтеньем душу утолил
и в забытьи уже глаза закрыл
и представляет: слиток быстроты,
как будто зарядили бег прыжками,
и медлит выстрел, тянешь шею ты:
вся слух; как скрытая кустами
купальщица: вдруг замерла и — ах! —
в ее глазах и озеро и страх.
Единорог
Отшельник поднял голову — и ниц,
как шлем, молитва с головы упала:
шел зверь, чья шерсть немыслимо сияла
и, как у олененка, залегала
мольба в бездонности его глазниц.
Тяжеловесен и коротконог,
он выплыл и, казалось, покаянно
от своего сиянья изнемог;
как башня, лунным светом осиянна,
на лбу пологом возвышался рог
и на ходу покачивался странно.
Чуть вздернутые губы облегал
пушок голубоватый, и упруг
был блеск зубов, когда они блистали;
и ноздри всасывали мягкий звук.
Но взор его, бездонный, как в зерцале,
из дали в даль видения метал
и замыкал земных преданий круг.
Святой Себастьян
Он стоит, как павшие лежат;
волей сам себя превосходящий,
отрешенней матери кормящей,
как венок, в самом себе зажат.
И, впиваясь, стрелы чередой
словно рвутся прочь из бедер сами,
зло дрожа свободными концами.
Он смеется, скорбный и живой.
Иногда от превеликих мук
веки он приподнимает вдруг
и обводит с медленным презреньем
жалких, что беснуются вокруг
и глумятся над святым твореньем.
Основатель монастыря
Икону написали по заказу.
И перед ним Спаситель, может быть,
не представал; и, может быть, ни разу
его, как ни хотелось богомазу,
епископ не пришел благословить.
Быть может, все, что мог он, — не гневить
(мы это знаем не без основанья),
пасть на колени, чтобы очертанья
свои, летящие во все концы,
тянуть к себе — как лошадь под уздцы.
Дабы под страхом бедствий безыменных
мы верили с наивностью слепой,
что будем средь немногих пощаженных
иль вовсе обойдут нас, погруженных
в самих себя и занятых собой.
Ангел
Склоняя лоб, отодвигает он
все, что его теснит и принуждает;
он, пропустив сквозь сердце, выпрямляет
извечные круги времен.
Пред ним свод неба, лики дней
вознесший,
и каждый вопиет: познай, я тут.
Ты легких рук его своею ношей
не отягчай. Не то они придут
тебя в борьбе испытывать из дали,
дом всполошат, дабы, в ночи трубя,
как если бы они тебя создали,
из грубой плоти выломать тебя.
Римские саркофаги
Но не поверим мы наверняка,
что после смерти, чуждые прикрас,
и ненависть, и темная тоска,
и смертный ужас остаются в нас,
как в пышном саркофаге в груде блях,
стекляшек, лент, браслетов, изваяний
божков, почти истлевших одеяний
неспешно растворяющийся прах,
что сгинет в равнодушных к нашим мукам
безвестных ртах. Чьей волей и когда
им вменена забота роковая?
В их прорву по старинным виадукам
текла когда-то вечная вода —
она, как встарь, течет, не иссякая.
Лебедь
Муку одоленья неизвестной