Избранное — страница 6 из 26

темной дали можно разгадать

в поступи его тяжеловесной;

как и умиранье — отрешенье

от опоры, что могла держать —

да! — в его испуганном сниженье

на воду; но вот, тиха от счастья,

просияла и, полна участья,

развела круги поверхность вод;

он же, лебедь, непреклонно-правый,

зрелый и спокойно-величавый,

снизойдя к ней, медленно плывет.

Детство

Настал черед подумать самому

о времени, и долгом и растратном, —

о пополудне детства невозвратном,

куда заказан путь, — а почему?

Оно еще аукнется, быть может,

в дождливый день — как выплывет из сна;

нигде, как там, жизнь встреч своих не множит,

и тороплива, и устремлена,

там ты среди животных и вещей

как равный жил, случаен и беспечен;

там самый малый миг очеловечен

и переполнен сущностью своей.

И, как пастух, безмерно одинок,

когда тебя перегружают дали,

себя сквозь годы ты по зову влек:

тебя, как нитку новую, вдевали

в чреду картин, где ты очнулся в срок,

но быть самим собой уже не мог.

Поэт

Ты пронесся, мой час безвестный.

Больно ранил меня крылом.

Что мне делать с собственной песней,

с этой ночью и с этим днем?

Нет возлюбленной у меня,

ни дома, ни отчего края.

Я вещам себя раздаряю;

приглядись: в каждой вещи — я.

Кружево

I

Знак: счастье человека; но едва ли

кто сможет разгадать его секрет:

бесчеловечно разве, если стали

лишь кружевом на склоне долгих лет

твои глаза? — Тебе не жалко, нет?

Ты, прошлая, и, наконец, слепая,

твое ли счастье в безделушке сей,

которую, как ствол кору, питая,

сплела ты из клубка судьбы своей?

По узелкам, сплетеньям и разрывам

твоя душа теряла с миром связь,

поныне в кружеве неприхотливом,

а может быть, в моих глазах светясь.

II

И если то, в чем мнилась благодать,

покажется потом безделкой малой,

столь чуждой, что не стоило, пожалуй

из-за нее так трудно вырастать

из детских туфелек, — то разве он,

путь стертой спицы, сотканный страданьем

узорный путь, — не станет оправданьем

всей жизни? — Погляди, он завершен!

А может, жизнь прошла, но стороной,

и счастье стало черным, как измена?

Творилась вещь, как жизнь, любой ценой, —

и столь она прекрасна, что смиренно

ты воспарить готова в мир иной

и улыбнуться наконец блаженно.

Судьба женщины

Как властелин, охотой возбужден,

любой сосуд хватает, чтоб напиться, —

и после долго у владельца он,

припрятан, как реликвия хранится, —

так и судьба, быть может, иногда

от жажды торопливо к ней влеклась,

и маленькую жизнь свою, боясь

разбить, она, испуганно-горда,

хранила в горке за стеклом, в догляде,

где драгоценный хлам лежит порой

или вещицы с памятной отметкой.

И там она лежала, как в закладе,

и становилась старой и слепой,

так и не став бесценной или редкой.

Выздоравливающая

Будто песня, то вспорхнет, то сникнет,

зазвучит и снова пропадет,

то, почти даваясь в руки, вскрикнет,

то, стихая, вдалеке замрет —

так с больной не может наиграться

жизнь, пока самой не надоест;

прибодрясь, она спешит подняться —

и роняет непосильный жест.

И ей кажется соблазном сущим

миг, когда она своей рукой,

позабыв про жар, как сон дурной,

вдруг прикосновением цветущим

гладит жесткий подбородок свой.

Ставшая взрослой

Все было продолжением ее,

и целый мир — со злом и добротою, —

как дерево, в ней рос, шумя листвою,

и в ней торжественно, как над толпою,

преображался в явь и бытие.

И, поднимаясь к самой вышине,

все, что мелькало или удалялось,

пугало или в руки не давалось,

спокойно, точно воду в кувшине,

она несла. Пока на полпути

она о чем-то не затосковала —

и первое ниспало покрывало,

открытое лицо закрыв почти,

и никогда уже не поднималось,

и, даже снизойдя к ее мольбе,

на все вопросы глухо отзывалось:

ты не дитя уже, и все в тебе.

Танагра

Глины кусок, обожженный

солнцем или огнем.

Женской руки обнаженной

жест в сотворенье своем

до бесконечности длится —

не с тем, чтобы вещью прельститься,

манящей издалека, —

но, чувству доверясь охотно,

тянется он безотчетно,

как к подбородку — рука.

Мы вертим в руках изваянье

и к разгадке почти близки

их длящегося существованья,

надо только и расстоянью,

и времени вопреки

глубже и пораженней

в прошлое вперить взгляд,

сияя, — чуть просветленней,

чем год или час назад.

Слепнущая

Сидела и со всеми чай пила.

Но только показалось мне сначала,

что чашку не как все она держала.

А улыбнулась — боль меня прожгла.

Когда все встали и, хваля обед,

не торопясь, кто с кем, непринужденно

шли в комнаты, болтая оживленно,

я видел, как она гостям вослед

шла собранно, как в хрупкой тишине

выходят петь, когда народ заждался,

и на глазах, на светлых, отражался

свет, как на гладком озере, — извне.

Она шла медленно, как по слогам,

как будто опасаясь оступиться,

и так, как будто за преградой, там,

она вздохнет и полетит, как птица.

В чужом парке

Боргебю-горд

Две тропки, позабытых в гуще леса.

И по одной, ведомый, как слепой,

идешь ты, натыкаясь на кусты.

И снова ты (а может быть, не ты)

склоняешься над мраморной плитой

и снова тихо шепчешь: «Баронесса

Бритте Софи...» — и холод стертой даты

ты чувствуешь почти у самых глаз.

И разве легче скорбь чужой утраты?

И что ты медлишь, словно в первый раз

у вяза ожиданьем пригвожден,

где ни следа, где мрак сырой сгустился?

Зачем, порывом собственным смущен,

над освещенной клумбой наклонился,

как будто вспоминаешь вид цветов?

Что ты стоишь, и чем твой слух увлекся?

И что, застыв, глядишь, как возле флокса

порхает стайка шустрых мотыльков?

Прощание

Что значит расставанье, мне ль не знать!

Я помню: нечто темное, слепое

тебе все то, что связано судьбою,

показывает, чтобы разорвать.

Оно меня, бессильного, манило,

и отпускало, и осталось жить,

смогло всех женщин заменить, — а было

едва заметным, белым: может быть,

рукой, чьи взмахи длятся и тревожат, —

почти необъяснимы: словно с ивы,

как крыльями ни машет торопливо,

кукушка улететь никак не может.

Опыт смерти

Мы ничего не знаем про уход:

он неисповедим. Что за нужда

смерть ненавидеть и, наоборот,

влюбляться в смерть, чью маску навсегда

наш трагедийный ужас исказил.

Мы все играем — и слепой и зрячий, —

пока мы озабочены удачей,

и смерть играет тоже — в меру сил.

Когда же ты ушла, из леденящей

щели на сцену лег и не исчез

знак истины: свет солнца настоящий,

луг настоящий, настоящий лес.

А мы играем дальше. Каждый раз

твердим, жестикулируя, свое;

и лишь когда, сокрытое от нас,

изъятое из пьесы бытие

на нас нахлынет страшным откровеньем,

что там, внизу, действительность иная,

тогда мы жизнь играем с упоеньем,

о шумных похвалах не помышляя.

Голубая гортензия

Как в тигле пятна темперы зеленой,

сухие листья матово-темны;

увы, в соцветьях нет голубизны,

в них только свет, неверно отраженный.

Но и его, заплаканно-бледны,

утрачивают тихо бедолаги —

под стать почтовой выцветшей бумаге

в прожилках синевы и желтизны;

похоже, все не раз, не два стиралось,

как детский фартук, к ветхости пришло —

и краткой жизни чувствуется малость.

Но вдруг в бутоне, как новорожденном,

зажегся свет — и нежно и светло

ликует голубое на зеленом!

Перед летним дождем