Снова заспорили. Иоан Поп и Саву Макавей не знали, кого слушать, им не удавалось направить разговор в нужное русло. В конце концов одни пообещали прийти с женами на спевку и на танцы, другие — прислать детей, третьи ничего не обещали и отмалчивались, а кое-кто недовольно бурчал, что нету, мол, времени, да что, мол, мы там забыли!
IV
Всю следующую неделю, начиная с первого дня, дела складывались так, что Петря никак не мог сообщить Ане радостную новость. В субботу вечером, когда не застал ее дома, хорошее его настроение как рукой сняло. Позднее, когда он ужинал, а Ана, погруженная в свои мысли, хлопотала по дому, бегая туда и сюда, он опять ничего не сказал. Он и сам не знал почему. Ему казалось, что рядом с ним чужая женщина, напоминающая прежнюю Ану только внешним обликом и явившаяся, чтобы не давать ему жить спокойно. «Вчера вечером, — думал он, — она была ласковая, добрая, спрашивала меня, как работалось. А теперь ни о чем не спрашивает».
В воскресенье жена опять ранним утром ушла с Мариукой. Он не спросил, куда. Он и так знал. И еще быстрее закружились черные мысли. После обеда он сидел на табуретке около печки, слушал и ничего не понимал из того, что читала Ана в газете, однако заговорить так и не осмелился. Он все собирался с духом, тяжело пыхтел, словно мешки ворочал, но рта так и не раскрыл. Ана читала и читала, но видно было, что и ее мысли где-то далеко. Он знал, где витают мысли Аны. Саву Макавея тоже, казалось, не волнуют вести из большого мира, потому что он не выскакивал, как обычно, со своими замечаниями: «Видал, а, какие свиньи эти американцы? Ну, чисто гитлеровские фашисты», — или: «Видал, а? Вон они какие, итальянцы-то — огонь! Лихие парни. Отберут они землю у помещиков. И хорошо сделают!» — или, «Видал, а? У французов-то забастовка? Знаете, что это такое — забастовка? Погодите, я вам объясню» (хотя объяснял уже раз двадцать). Но теперь Макавей молчал, упорно размышляя о чем-то необычайно важном, судя по его наморщенному лбу. Даже Мариука молчала. Петре казалось, что эти люди живут в чужом ему мире, в мире, который не открывает перед ним ни одной своей двери и мало-помалу отдаляет от него Ану. Теперь его уже пугало не то, что Ана не будет стирать ему белье и готовить обед, он боялся чего-то более страшного, такого страшного, что даже и представить себе не решался. Поэтому Петре и хотелось рассказать Ане, что и он получил ответственное задание, немножко поважничать перед ней, но откладывал. Может быть, она даже и слушать-то его не станет. У нее теперь на уме только клуб. А до него, до Петри, ей и дела нет.
Ночью он спал мало. Все думал, как бы ей сказать. В понедельник утром, умывшись и позавтракав, он спросил:
— А в госхоз не пойдешь? Работы там невпроворот.
— Пойду, почему же… — ответила она и тут же стала повязывать платок.
«Гляди-ка, пошла!» — думал Петря, пока они шагали через холм по тропинке, которая выводила на дорогу в Кэрпиниш. Она молча шла впереди него, стройная, гибкая. Он обнимал ее ласковым взглядом и радовался: «Гляди-ка, пошла!» Он опять подыскивал слова, чтобы сообщить ей новость. «Может, теперь лучше всего и сказать, — размышлял он. — Я бы так сказал: «Ана, знаешь что?..» А она бы спросила: «Что?» Тогда бы я сказал: «Знаешь, у нас скот переводят в новое помещение». — «Правда?! — сказала бы она. — А кто его переводит?» — «Я». — Она бы ничего не спросила, только удивилась бы. Тогда бы я ей сказал: «Меня сделали скотником». А она бы сказала: «Я очень, очень рада. В добрый час». — «Значит, и я чего-то стою!» — сказал бы я. Нет, не сказал бы, а то она бы рассердилась…»
Потом бы рассказал ей, как в субботу вечером пришел директор, хлопнул его по плечу и сказал: «Пришло время и тебе идти на повышение. Будешь теперь скотником. Бери на себя стельных коров… Поздравляю». Так бы и Ане сказал: «Говорит он мне: «Поздравляю». И руку подал…» Потом ветеринарный врач, что пришел вместе с директором, отозвал его в сторону и начал строго наставлять, чтобы он смотрел в оба, потому как через неделю-другую должны отелиться пять коров, что если будет какое затруднение, то тут же, немедленно, звать доктора, чтобы телятам не позволяли сразу сосать, и много еще чего наговорил. А Петря на все отвечал: «Понимаю!» — и только под конец сказал: «Хорошо!» И директор и доктор удивлялись, почему он не радуется, а он радовался, только не показывал этого. И ему хотелось сказать Ане: «Я был очень рад, только не показал им».
Выйдя на дорогу к Кэрпинишу, они смогли идти рядом. Ана взяла его за руку, так просто, так естественно, и, заботливо оглядев, сказала:
— Я думаю, на те деньги, что мы получим в кооперативе за циновки, нужно купить тебе рубашку.
— У меня же есть три новые: две на каждый день, одна для воскресенья…
— Три — это не много… Я хочу, чтобы ты ходил чисто.
Петря ничего не ответил. «О рубашке подумала!» И он почувствовал гордость оттого, что у него такая жена.
Вскоре они пришли в госхоз, а он так ничего ей и не сказал. В воротах они расстались, попрощавшись. Ана пошла к складам, откуда слышались звонкие женские голоса, веселый смех, а ее муж направился к коровнику.
День прошел незаметно. Петря принял и распределил по стойлам около тридцати коров, которые должны были отелиться в этом месяце. «Здесь работать — не шутки шутить», — подумал он, со свойственными ему добросовестностью и вниманием осматривая каждую корову. Петря остался доволен: коровы здоровые, упитанные. Он слегка поглаживал их по огромным животам, почесывал между рогами, называл по имени. Петря Нуку любил скот и с удовольствием за ним ухаживал. Он быстро разбирался, какой у коровы норов, охотно разговаривал с ними, убежденный, что они его понимают, угадывал по их большим влажным глазам, по протяжному призывному мычанию и взмахам хвоста, по тому, как они тяжело поводили боками, что именно им нужно, и успокаивал: «Хорошо, хорошо, будет тебе вода», или: «Что, уже готова разродиться? Погоди-ка маленько».
Сейчас он получил породистых швейцарских коров. Больше всех ему понравилась Лори, большая грузная корова с короткой, мягкой, почти розовой шерстью. Она, по-видимому, была смирная: позволила отвести себя на место, которое предназначил ей Петря, — в самой середине коровника, чтобы и дуновение ветерка до нее не долетало. У коровы сильно отвис живот, отелиться она должна была на этой неделе. Петря пощекотал ей загривок, приговаривая: «Ничего, все образуется!» Не понравилась ему Чокроша, которая с самого начала проявила строптивость и непослушание. Это тоже была красивая корова, рыжая, с белой звездочкой на лбу. Видно было, что стельной она ходила первый раз: была пуглива и недоверчива. Сначала она не хотела входить в коровник, потом вошла, но продолжала дергаться и мотать головой. Чокрошу он поместил поближе к двери, где было светлее. Она никак не давала себя привязать. Пришлось долго и терпеливо уговаривать ее, щекоча за ушами. «Эта еще наделает нам хлопот», — подумал Петря.
Наступил уже вечер, когда Петря устроил наконец всех коров. Он вышел со скотного двора, торопясь домой. У ворот госхоза он разглядел в темноте стройную фигурку Аны. «Ишь ты, ждет», — и неожиданно почувствовал себя счастливым, чего давно с ним не случалось. Он остановился, посмотрел ей в глаза, взял за руку и сказал:
— Я все сделал.
И только тут вспомнил, что она ничего еще не знает и что нужно ей все рассказать, но, так же как и утром, не знал, с чего начать.
— Хорошо, что мы встретились. Я была в кооперативе, купила тебе рубашку. Подойдем к свету, посмотришь, понравится ли.
— Понравится!
Ему захотелось обнять ее и поцеловать прямо здесь, в воротах. «Вот как она обо мне заботится», — думал он.
Молча зашагали они рядом. Петря был от природы молчун, на душе у него было легко, он чувствовал себя счастливым, радуясь, что Ана купила ему рубашку и что со своей работой он хорошо справился. Несколько месяцев спустя он с недоумением вспоминал об этом: как случилось, что красивая пестрая рубашка так заняла его мысли и опять он не рассказал Ане, что его назначили скотником? Не купи она этой рубашки, может, не было бы у него стольких огорчений.
Константин Крецу забыл свою безрукавку у Истины, у которой остался ночевать в воскресенье, и после полудня пришел за ней.
Не считаясь с тем, что его могут увидеть, он постучался в сени и, не дождавшись ответа, вошел, словно к себе домой. Когда он открыл дверь в комнату с окнами в сад — другую, с окнами на дорогу, снимала учительница, — в нос ему ударил пряный аромат базилика, и он почувствовал, что пьянеет от волнующих воспоминаний. Истины не было дома, нигде не видно было и безрукавки.
Константину не хотелось рыться в чужих сундуках и ждать тоже было как-то неловко. В нерешительности стоял он посреди комнаты.
В это время дверь открылась. На пороге стояла учительница Серафима и хитро улыбалась, будто говоря: ага, попался! Константину хотелось обругать ее, но он не посмел и только глупо ухмыльнулся, смущенно почесывая в затылке.
— А-а! Это ты! А Истины нет? — спросила она.
— Нет… э-э-э…
— Гм! И долго ты ее ждешь? — Серафима знала, что парень только что вошел, потому что слышала, как хлопнула дверь, но хотела намекнуть, что ей все известно. Обычно Константин не обращая внимания ни на какие намеки и ломился всегда напролом. Он не оробел бы и перед этой барышней, но она улыбалась, будто хотела унизить его, а кому это понравится?
Из замешательства его вывела сама Серафима:
— Может, хочешь подождать ее?..
— Подожду… придется подождать… Нужно…
— Ну, конечно, подожди.
На лице ее опять появилась оскорбительная улыбка, скрывающая в изгибе губ легкое пренебрежение. Словно молния, у парня мелькнула мысль: «Она знает про Истину…» — и странное чувство заставило его вздрогнуть. Это был не стыд и не радость, но ему захотелось выпятить грудь и гордо заявить: «Правильно, мы с Истиной… правильно…» Маленькая, розовая, с круглыми щечками женщина, стоявшая перед ним, продолжала улыбаться. Константину было всего двадцать лет, и он не умел вести себя с женщинами. Считая себя достаточно красивым и умным, он обращался с ними грубо. Во всех его словах и жестах сквозило впитанное с молоком матери убеждение, что ему, хозяину многих югаров земли и прекрасного скота, все дозволено! После того как ему несколько раз удалось вызвать настоящую страсть со слезами и ревностью, он совсем загордился, считая, что «женщин не нужно упрашивать». А теперь оробел, сам не понимая отчего. И оттого, что робость была ему неведома, вдруг подумал: подойти бы к Серафиме да и повалить ее на подушки. Но ее снисходительная улыбка заговорщицы сбила его с толку, и на душе у него стало тяжело и смутно.