«Вот это мы сейчас и делаем, — думала она, — открывая окна для воздуха и света. Наш клуб — это окно…»
Она читала давно известную сказку, но сказка казалась новой, потому что читала она не для себя, а для всех, и продолжала думать: «В нашей деревушке я открою это окно». И чувствовала себя гордой и уверенной в своих силах.
Вскоре вернулся Макавей. Он со злостью сплюнул и хрипло сказал:
— Теперь я знаю, что ему надо. — Потом, обернувшись к Мариуке, добавил: — Там и красавец твой, муженек.
— Что? Пляшет?!
— Не хватало только, чтобы плясал. Стоит в сторонке, смеется и глазами поводит!
— И Петря? — побледнев, спросила Ана.
— Петри нет.
Ана с облегчением перевела дух и торопливо дрожащим голосом продолжала читать сказку.
Понемногу вихрь танцев во дворе Крецу будто утих. Многие ушли. Остались только молодежь и две женщины постарше, что сидели на скамейке с Истиной Выша, слушали, что она говорит, и хихикали. Танцы прекратились, потому что Константин откупорил несколько бутылок с вином. Пили прямо из горлышка, передавая бутылки из рук в руки. Пили и девушки, отворачиваясь, смеясь и захлебываясь. Музыканты тоже получили бутылку вина, ковригу хлеба и кусок сала. Они отдыхали и ели, набивая рты и громко прихлебывая вино. Константин пил больше всех и, казалось, размяк. Он уже не смеялся и не кричал, а ходил с бутылкой среди еще оставшихся во дворе, хмуро чокался и пил вино, запрокинув голову. Потом тяжело отдувался, вытирал рот широким рукавом рубахи и шел дальше, поднимая вверх бутылку и мрачно произнося:
— Дай бог… счастья… и здоровья.
Он еще не качался, но все видели, что вино ударило ему в голову. Поэтому все разговаривали вполголоса и внимательно следили за ним, выжидая, что же будет дальше. Константин остановился перед насмешливо поглядывающим на него Ионом Хурдубецем и пробурчал:
— Смеешься? Да?
Ион не ответил и продолжал улыбаться.
— На! Пей!
Ион взял бутылку и опрокинул ее в рот, не переставая улыбаться.
— Нравится? А? Нравится мое вино?
— Нравится. Доброе вино.
— Ха-ха… Доброе.
Константин прошелся возле Иона и тоже прислонился к дощатой стене, обняв его за плечи.
— Эх, Ион, — начал он неожиданно мягким голосом, — ведь ты мне друг. Тебе я могу сказать: такое несчастье у меня, что ты и не поверишь.
— Я тебе верю.
— Эх, такое несчастье! Здесь вот болит. — И он приложил руку к сердцу.
— Знаю, что болит…
— Так уж и знаешь? Видишь — не пришла. А я звал ее. Сестру посылал за ней.
— Я же тебе говорил, что не придет.
— Ты мне говорил, а я все равно позвал.
— Я ведь говорил тебе: брось, не бегай за ней. Не нравишься ты ей, ну и пусть… Найди себе другую…
— Не нужно мне другой!
Крецу совсем не остерегался, что его услышат. Он находился на той мирной стадии опьянения, когда человек готов открыть свою душу любому, кто согласится слушать. Все остальные, видя, что он угомонился, отвернулись от них и начали говорить о своем, не обращая внимания на этот рассказ о всем известной любви. Константин продолжал жаловаться, моргая глазами и морщась. На минуту он умолк, тяжело вздохнул и снова заговорил:
— Ты мне друг, Ион. Давай мы с тобой вдвоем организуем здесь танцевальный кружок так, чтоб треск пошел. Фируцу пригласим и самых лучших плясунов. И чихали мы на их клуб.
— Нельзя.
— Почему нельзя?
— Я в клубе должен организовать кружок.
— В клубе, значит, организовать кружок. А меня почему не принимаешь? Что я, плясать не умею?
— Умеешь.
— Или я какой шелудивый?
— Нет. Ты не шелудивый, но принять — не примем.
— Почему? — Зеленые глаза Константина замутились, потемнели.
— Я же сказал тебе, что говорил с Мариукой, нельзя ли тебя принять, а она ни в какую.
— За бабами тянешься! Музыкантов приглашу, слышишь? Пошлем к чертям эту Ану Нуку. Неужели дура баба будет нами командовать?
— Она не дура. А тебе я сказал, что нельзя. Твой отец кулак.
— А с чего это он кулак?
— Так. Кулак он.
— А почему? Что он, как Нэдлаг, грабил?
— Как Нэдлаг, не грабил, а по-своему достаточно нагреб. Одни сыновья Пашка да Кукуета сколько на него спину гнули, а он не платил ни гроша, да еще и бил их. Ты мне друг, но про отца твоего ничего другого сказать не могу: кулак он, и все.
— Ну и пусть! Мне что за дело?
— Я говорил Мариуке, а она твердит: «Нет, он кулак». А раз так, то нечего тебе делать в клубе. Клуб для трудящихся крестьян.
Константин засмеялся, скривив рот.
— Это твоя жена говорила, дура-то эта?
— Это она сказала. Только нечего тебе ее дурочкой представлять. — И в сдержанном голосе Иона Хурдубеца прозвучала глухая угроза. Спокойно, но решительно снял он руку Константина со своего плеча. — Так она сказала, так оно и есть.
— Так и ты говоришь?
— Так и я говорю.
В мутных глазах Константина вспыхнуло бешенство. Но, опомнившись, он сдержался и тяжело перевел дух. Глухим, напряженным голосом Константин спросил:
— Тогда зачем же пришел ко мне на двор, если я кулак?
— Ты меня позвал, поэтому я и пришел.
— Ха? Я тебя звал? Черт тебя звал! — Константин кричал все громче. — Зачем пришел к кулаку?
Хурдубец изо всей силы сжал его руку и зашептал ему на ухо:
— Уймись, Константин, не затевай ссоры.
Константин вырвался, шагнул назад и, утвердившись покрепче на ногах, заорал:
— Ты меня не учи, голодранец, мамалыжник! Хочешь в друзья примазаться ко мне, к Константину Крецу? Ты, отродье Хурдубеца, который спит на мешке с соломой, потому что у него нет простыни для постели! И ты хочешь быть другом сына Крецу?
— Коли так дело оборачивается, я пошел.
— Иди! Сгинь с глаз моих, собака! Приходи, когда не в чем будет замешать мамалыгу! Я тебе сапог дам, замешаешь в нем.
Ион, который было направился к воротам, вернулся и, едва сдерживая гнев, громко сказал:
— Послушай-ка, Константин, ты пьян, и бить я тебя не буду. Но я понял, что в душе ты и есть кулак, как я тебе сказал. И больше ты мне не друг. Ошибался я, а теперь опомнился. Будь здоров и можешь сам тащить на горбу все, что тебе наложат голодранцы и мамалыжники!
Он повернулся и вышел со двора.
Константин, задыхаясь от ярости, бросился за ним с угрозами, но его догнали, остановили. Он долго ругался, бесстыдно изрыгая грязные слова. Стало смеркаться. Вечер окутал серыми тенями холмы и дома. Народ начал расходиться. Константин крикнул музыкантам, чтобы они играли, и принялся плясать, словно одержимый. Еще некоторое время танцы кое-как продолжались, потом разладились. Константин, усевшись на скамью, смотрел, как уходят то один, то другой, видел, как заторопилась за двумя другими женщинами Истина в своей широкой развевающейся юбке. Оставшись наедине с музыкантами, он начал ругаться. Вдруг ему в голову взбрела шальная мысль:
— Эй! Вы знаете мою присуху?
— Знаем! Га-а…
— Тогда давайте за мной!
И, распевая во всю глотку, он в сопровождении скрипачей пошел в темноту, время от времени останавливаясь у домов, где были девушки на выданье, и выкрикивая зазорные частушки.
Крецу опомнился перед домом Сэлкудяну: он сидел на берегу высохшего ручья, что пересекал деревушку из одного конца в другой. Рядом с ним на колючей траве сидели, тяжело дыша, усталые музыканты, вытирали потные лица и шеи, дожидались платы за целый день тяжкого труда. Но Константин и думать забыл о музыкантах. Он не сводил глаз с освещенных окон дома Сэлкудяну. Полчаса назад он заметил, что там мелькнула тень и задернула занавески. Это была маленькая легкая тень. Может быть, это Фируца, — дрогнуло сердце Константина. Ему захотелось и здесь выкрикнуть несколько зазорных частушек, придуманных им, чтобы отомстить за безразличие этой крохотной, чернявой, тщедушной и гордой, как павлин, девчонке, но он боялся Василикэ Сэлкудяну.
Константин глухо выругался, уставившись на освещенные окна, и стал припоминать одну за другой свои попытки смягчить сердце девушки. Все они были тщетны. Ни его статная фигура, ни весь его суровый, мужественный облик, заставлявший вздыхать многих девушек, не могли привлечь к себе хотя бы один любопытный взгляд Фируцы.
«Эх, почему я живу не в отцовские времена, — часто думал он, — тогда бы я ее не упрашивал, а взял бы — и все. Эхма!» Взбешенный равнодушием девушки, он однажды неожиданно схватил ее в объятия и страстно зашептал привычные, неотразимые, по его мнению, любовные слова:
— Голубка моя, козочка, пинай меня ногами, только дай поцеловать тебя… хоть разочек.
Но Фируца метнулась, выскользнула, словно вьюн, и бросилась бежать, крикнув:
— Постыдился бы, полоумный.
На другой день Василикэ Сэлкудяну поймал его около кооператива, взял за плечи, встряхнул и зарычал сквозь стиснутые зубы:
— Если еще раз подойдешь к моей дочке, дух вышибу! Слышишь?
Константин, хоть и был парень здоровый и не трус, побледнел. Своим кулаком Сэлкудяну мог вола свалить.
— Баде Василикэ, — бормотал он, злясь на собственную робость. — Я ничего худого не думал. Ведь я хочу жениться на Фируце.
— Молчи! — взревел Сэлкудяну. — За сына Крецу дочь не отдам, хоть ты ее в шелках води. — Потом добавил спокойнее: — С тобой не хочу дела иметь. А с твоим отцом есть у меня счеты. Но смотри, береги свою шкуру, как бы не пришлось мне поквитаться и с тобой.
Константин кое-что знал о счетах, которые были у Сэлкудяну с его отцом. Во время засухи Сэлкудяну попросил у Крецу в долг миллион леев[10], оставив в залог часть сада и лошадь. За одну лошадь можно было получить десять миллионов, но Василикэ не хотел ее продавать. Крецу, послушавшись своего кума, Нэдлага, заставил Сэлкудяну подписать еще и вексель на три миллиона. А потом не вернул ни лошади, ни сада. Лошадь он продал в Брецке не то за восемь, не то за девять миллионов, да еще подал в суд о взыскании долга в три миллиона. Константин про себя сознавал, что отец совершил подлость, но что делать, если Сэлкудяну оказался дураком, а Крецу — умным? Хоть и был он всего лишь плюгавым старикашкой, однако умом и хитростью в подобных делах мог любого перешибить. Этим, и, пожалуй, только этим, восхищался Константин в своем отце. «И к чему это мешать отцовские дела с любовью молодых?» — думал он.