Избранное — страница 21 из 89

Он поднял робкий, умоляющий взгляд. Ресницы его слегка вздрагивали. Но Ион Хурдубец молчал и смотрел на него с полнейшим безразличием. Тогда Илисие с трудом выговорил:

— Может, там и мне найдется место.

— Не знаю… Ничего не могу тебе сказать. А в клуб… приходи. Почему не прийти? Правда, Мариука, в клуб он может прийти?

— Может, может, — быстро проговорила Мариука, едва сдерживая смех.

— А в танцевальный кружок? — ни жив ни мертв выдавил из себя Фырцуг. — Неужто там ни одного местечка не осталось?

— Этого не знаю… Приходи, там посмотрим… Только помни, нельзя за двумя зайцами сразу гнаться.

Георгишор покраснел и тут же перевел разговор на другое. Посидев еще немного, он вышел, насвистывая веселый плясовой мотив.

В это же утро Саву Макавей решил сходить к Висалону Крецу. Нужно было выяснить несколько не терпящих отлагательства вопросов.

Он нашел Висалона в передней комнате. Тот сидел за столом, покрытым белой скатертью, и читал старую библию. Сузана, вторая жена Висалона, пухлая холеная женщина, лет на тридцать моложе его, высунула в дверь голову в черном бархатном чепце. Ее разбирало любопытство — кто это пришел к ним в гости в воскресенье утром? Увидев Саву Макавея, она поджала губы, словно съела зеленую сливу, и поспешно исчезла.

— Добрый день, баде Висалон!

— Доброго здоровья, Макавей. Садись. Садись вот сюда. Как дела? Давненько ты не бывал, видно, забыл.

Висалон Крецу хотел улыбнуться, но улыбка не получилась. По его бесцветному голосу нельзя было понять, что происходит у него в душе. Однако в глазах его Макавей прочитал, что старый разбойник боится его и наверняка догадывается, зачем он пришел.

— Это так кажется, что я забыл, а вот видишь, вспомнил про тебя и пришел повидаться, спросить, как твое здоровье, нет ли нужды в чем. И еще подумал, что нет ничего худого, если я впредь буду почаще к тебе захаживать, спрашивать о том, о другом.

Висалона трудно было обмануть ласковым выражением лица. От мягкого голоса Макавея, от его вкрадчивых слов, от взгляда этих выцветших глаз не однажды сердце Висалона обливалось кровью. Он понимал, что и теперь Саву пришел не для того, чтобы только справиться о его здоровье. С тех пор как Макавей связался с коммунистами, уравновешенный и кроткий характер этого человека стал вдруг колючим и нетерпимым. И сейчас Крецу ожидал какого-нибудь подвоха. Он вздохнул, возведя глаза к потолку.

— Заходи, Макавей, не забывай нас. Мы всегда тебя принимаем с открытой душой.

— Я вот и думал как раз про открытую душу… И еще подумал, что раз ты открыл душу, то, значит, решил открыть и амбар.

Макавей засмеялся, будто он и вправду пошутил. Однако глаза его не смеялись, а испытующе смотрели на сморщенное, высохшее лицо Крецу. Саву обрадовался, когда увидел, как шевельнулся испуг в зеленых, словно покрытых ярью, глазах старика.

— Хе-хе, — захрипел Висалон, усмехаясь. — Ты все такой же шутник, дорогой Макавей.

— Уж такой у меня нрав, баде Висалон, веселый и легкий.

— Это так, это так. Ты всегда был хорошим человеком.

— Свежий хлеб всегда хорош.

— Вот именно.

— А теперь хлеб зачерствел. Сухарь получился. Зубы об него обломать можно.

— Хе-хе, опять шутки шутишь, Макавей. Только я не пойму, с чего это ты про амбар помянул.

— А я удивляюсь, почему ты не понимаешь. Ведь такого ума, как у тебя, во всей округе не сыщешь.

Макавей снова засмеялся, но зло, холодно. Он вспомнил свою безрадостную молодость, когда этот высохший старик был еще в полной силе и кричал на него с крыльца: «Поворачивайся, лежебока! За что мамалыгу ешь? Чтобы лодыря гонять?» А теперь сидит перед ним, на вид совсем немощный, и произносит медовые речи. Ему теперь не до крику, злоба и ненависть бродят в его сердце, точно сусло, и лишь едва пробиваются сквозь зеленые мутные глаза. Старик похож на тех коварных собак, которые, пока ты смотришь на них, лежат, распластавшись, на земле, а как только отвернешься, бросаются тебе прямо на спину. Вот и Крецу делает вид, что ничего не понимает, прикинулся дурачком, будто это может спасти его от участи волка, попавшего в западню.

Висалон молчал, выжидая. Быстрыми взглядами искоса он оценивал сидевшего перед ним низкорослого, крепкого, еще сильного старика, опиравшегося о стол тяжелыми руками рабочего человека, — огромными, черными, со вздувшимися венами. Когда-то Висалон избивал этого человека и кричал на него. Теперь он боялся и в глубине души его ненавидел. Висалон все ждал и ждал, готовый защищаться. Вдруг он снова услышал негромкий хрипловатый голос Саву Макавея:

— Вот что, баде Висалон. Нужно открыть амбар и сдать поставки кукурузы. Ты мало сдал. А подсолнуха и вовсе не сдавал. Завтра к вечеру получишь квитанцию.

О поставках Крецу сразу подумал, как только увидел входящего Макавея. (Саву Макавей был уполномоченным Временного комитета.) Когда же Макавей упомянул про амбар, Крецу понял, что ему не отвертеться. Он вздрогнул, и все морщины на его лице перекосились.

— Макавей, дорогой мой, да ты же знаешь, что амбар мой давным-давно пуст.

— Амбар-то, может быть, и пуст, а несколько полных ям найти можно.

— Да нету у меня, дорогой. Нет ни зернышка. Подсолнух я весь людям роздал.

— Баде Висалон, подумай, ведь ты стар, и врать тебе не к лицу. Там, где каждое воскресенье гулянка с музыкой да вино с закуской, там и зернышко найдется.

— Пусть не будет мне счастья на этом свете, Макавей, пусть не будет мне и успокоения на небесах, если я вру. Не веришь?

— Чего о вере говорить, когда закон есть. Закон правильный, умный, просто так его не обойдешь. Ни на зернышко не обманешь. Сдаешь поставки — хорошо. Не сдаешь — хуже. Закон — попробуй нарушить его… Жалко мне было бы видеть, как тебя таскают по судам и сажают в тюрьму.

— Да что же мне делать? Ведь нету у меня! Украсть?

— Теперь красть труднее, чем в твои времена.

— Что же мне делать? Господи, что же делать-то?

— Сдай поставки.

— Ох ты, боже мой! — И из глаз старика полились слезы.

Макавей не удивился слезам Висалона. «Был бы на свете господь бог, Висалон и его бы вокруг пальца обвел», — подумал он.

Висалон превозмог свое волнение, и руки его уже не дрожали. Говорил он теперь медленно, тяжело дыша. «Жги, проклятый! Жги меня, как на огне, и радуйся, — думал старик. — Будто это тебе на радость. Все равно никакой пользы. Только зависть свою потешишь. Проклятый!»

Однако Висалон ошибался. Макавей не завидовал. Макавей ненавидел Висалона, как и Висалон его. Но радовался Саву тому, что закон, которым он прижал этого кулака, выражал то, к чему и сам он стремился всем сердцем.

— Не будем больше распространяться, баде Висалон, — ласково заговорил Макавей, — чем больше слов, тем меньше толку. Завтра отвези поставки в Брецк. Знаешь, сколько за тобой? Пять тысяч килограммов кукурузы. Шестьсот килограммов подсолнуха. За все, что сдашь государству, тебе заплатят. Привезешь больше — не обидимся. Привезешь меньше — будем обижаться.

Крецу не отвечал. С самого начала он знал, что ему не отвертеться, но все-таки возражал и плакался. И теперь все в нем восстало: «Ни одного зерна не дам, ничего не дам, пусть хоть вешают!» Про себя-то он знал, что отдаст все до последнего зернышка, потому что люди эти могут найти у него и побольше и тогда уж не простят.

Всю жизнь он торговался с кем-нибудь из-за чего-нибудь, из кожи лез, каким бы маленьким ни казался барыш. Никогда ничего не выпускал из рук, пока не поторгуется, сто раз не побожится, не поругается, не поплачется. Как же теперь должен был он кипеть, когда с него, можно сказать, кожу снимали и отдавали врагам!

Макавей, не дождавшись ответа, тем же хрипловатым голосом спросил:

— Ион Георгишор все еще у тебя работает?

— У меня.

— Сколько ты ему платишь?

— Как положено по договору.

Крецу отвечал нехотя, хмуро. «Чего он, сатана, ко мне в душу лезет? Хочет и этого батрака отобрать?»

— А где он спит?

— В коровнике.

— Пусть он больше не спит в коровнике. Пусть спит в доме, он ведь человек, не скотина.

На мгновенье в голосе Макавея прорвалась ненависть. Но он сдержался и неторопливо продолжал прежним ласковым, ровным голосом:

— Я слышал, что ты опять отдал землю исполу. Это нехорошо. Закон не разрешает.

— Ну что, Макавей, что тебе нужно? Чего ты лезешь в мою жизнь, бередишь мои раны?

— До твоей жизни мне дела нет. Я только говорю, что нехорошо сдавать землю исполу, это законом запрещается. А если ты закон нарушаешь, то уж тут я не могу не вмешаться.

Макавей снова засмеялся, выдерживая испепеляющий взгляд Висалона, затем поднялся, аккуратно надел шапку и вежливо попрощался.

— До свидания, — просипел Крецу и закашлялся.

Еще долго после ухода Макавея он яростным взглядом смотрел на дверь. Теперь, как никогда, жалел он о своей молодости, об утраченной силе.

Под вечер Илие Георгишор, отец Илисие, рассказывал людям, собравшимся у кооператива:

— Это тебе не просто танцы, как все танцы. Эти с приемами, как на военной службе. Муштра! Фырцуг! И командир есть — Хурдубец. Есть и музыка — я и Ромулус Пашка. Есть и генерал — Ана Нуку. Фырцуг!

Многие смеялись над Фырцугом, но валом валили в клуб, особенно по понедельникам и четвергам, когда бывали танцы.

Засветло собирались танцоры и народ, желающий посмотреть на них. Когда собирались все, Ион Хурдубец, который, как самый лучший танцор, был избран распорядителем, поднимался со своего места, брал за руку свою партнершу Мариуку и становился посередине комнаты. Около них образовывался широкий круг. Ион кивал головой — и выходили музыканты: Илие Георгишор, прозванный Фырцугом, и Ромулус Пашка с флуерами. Когда они появились впервые, все разразились громовым хохотом, потому что оба они были маленькие, и флуеры, которые они держали в руках, казались больше их. И в довершение всего Георгишор был худ, как спичка, а Ромулус Пашка — кругл, как бочка. Однако когда оба флуера заиграли, никому и в голову не пришло смеяться. Наоборот, каждый с трудом удерживался, чтобы не сорваться с места и не отбить каблуками дробь. Вскоре стало ясно, что музыканты — душа танцевального кружка. Георгишор выводил высоко и тонко, словно жаворонок, а Пашка вторил ему низкими, будто овечье блеяние, звуками. Иногда они сбивались с такта и играли вразнобой. Тогда все танцующие начинали словно припадать на одну ногу, и Хурдубец останавливался, злобно поглядывая на виновника, то есть на Ромулуса Пашка. Встревоженный Ромулус толкал локтем в бок Георгишора. Георгишор, словно его подхлестнули кнутом, вскидывал вверх голову вместе с флуером, испускал несколько коротких пронзительных звуков, и опять красиво и чисто лилась песня, будто родник из расщелины в скале. Тогда уж за ногами танцоров едва можно было уследить — так и мелькают, только в глазах рябит.