Избранное — страница 25 из 89

— Видишь это здоровенное дерево? Я его сам срубил, — громче всех кричал Фырцуг.

Ион и Ромулус Пашка тихо посмеивались, никому не рассказывая, что все остальные деревья срубили они и Симион Пантя.

Так вымостили дорожку в клуб, поставили красивую белую изгородь, а в самой большой комнате настлали полы и построили сцену. Могло показаться, что все это делалось руками Илисие Георгишора, а другие только помогали ему. «Хозяйственный парень этот Фырцуг!» — перешептывались оба Пашка и, посмеиваясь, подталкивали друг друга локтями.

Мариука за последнее время так сумела все организовать, что все эти ребята и девушки, выросшие врозь, начали ощущать необходимость быть вместе, работать вместе, огорчаться и веселиться вместе.

А когда, окончательно доконав своими приставаниями Иоана Попа, они получили разрешение устраивать балы — по одному балу в месяц, утемисты начали считать Мариуку командиром — правда, в юбке и с длинными волосами, командиром, который визжит и зажимает юбку между коленями, когда после танца муж подхватывает ее и поднимает на целую сажень от пола, — но все-таки командиром. И хотя иногда они шептались: «Совсем бы хорошим человеком была эта Мариука, не будь она такой трещоткой», — но авторитет ее признавали.

Своего мужа, Иона Хурдубеца, она все время заставляла что-нибудь делать — то для клуба, то для танцевального коллектива, то для села, и муж покорно подчинялся, влюбленно дивясь на свою маленькую жену. Это была только ее радость, о которой она не рассказывала никому: счастливый смех и гордость, разливавшаяся по худощавому лицу Иона, когда он видел ее окруженною молодежью, размахивающею руками и стрекочущею как сорока. Не переводя дыхания, она рассказывала Иону о том, что было сделано за несколько часов, пока они не виделись, и таяла от нежности, когда он, выслушав все, басил, поглаживая ее по черным волосам: «Правильно сделала!»

Видя отношения Иона к работе Мариуки, Ана частенько завидовала подруге. В глубине сердца она хранила слабую, туманную мечту. Ей представлялся Петря: он смеется и горящим восторженным взглядом следит, как слушают ее люди. Но черную тучу, нависшую над их домом, никак не удавалось рассеять. Петря ничего не хотел знать. Как ни пыталась она его успокоить, с какой стороны ни подходила, он выставлял свое глупое, немое страдание, как выставляет иглы свернувшийся клубком еж.

Все люди вокруг менялись, начинали или пытались измениться, он же упорно замыкался в своем упрямстве. И надо же, чтобы эти нелепые страдания переживал именно ее муж Петря! Все другие, казалось, понимали, что она должна делать свое дело, иначе быть не может. Только Петря не хотел понимать. Когда Ана оставалась одна, растерянная, мучаясь угрызениями совести, она во всем винила только себя. До сих пор она жила, замкнувшись в своей любви, словно слепая птичка, которая поет в золотой клетке рядом со своим тоже ослепленным мужем. Теперь же у нее открылись глаза, открылась и дверца клетки, чтобы она могла вылететь в мир навстречу бескрайнему счастью, но муж ее не хотел следовать за ней. Все глубже забивался он в их клетку, упорствуя и хмуро сопротивляясь, а она стояла на пороге, снедаемая сомнениями.

Иногда Ану охватывал безграничный страх. А что, если Петре запали в голову позорные слухи, распространяемые некоторыми завистливыми болтливыми женщинами, слухи, которые уже достигли ее ушей! Слухи эти вызывали у нее чувство гадливости и стыда, она гордо проходила мимо, давая понять, что ей нет до них никакого дола. Сначала ее не беспокоило, как отнесется к этой болтовне Петря. Она знала, что он слишком прямодушен, чтобы таить в сердце подобные подозрения. Ведь этим слухам никто не верил. Только досужие кумушки судачили, злорадствуя, что доставляют людям неприятности.

Ана ни на минуту не сомневалась в доверии Петри, он не мог не видеть ее любви и честности. Петря и сам слишком честный человек, чтобы не доверять жене, которая ему дороже всего на свете.

Причиной неизбывного горя Петри было непонимание или превратное понимание того, что происходило за последнее время в Ниме, того, что значила она, Ана, для клуба. А Петря и не хотел ничего понимать.

Когда Ана узнала, что он назначен скотником, она обрадовалась и, окрыленная надеждой, стала уговаривать:

— Теперь тебе нужно грамотным стать, учиться.

— А зачем? Разве такой я не хорош тебе?

— Что ты говоришь, Петря?

— Да куда мне, простому скотнику, с заведующей!..

— Петря, дорогой, не так ты все это понимаешь.

— Брось ты меня учить. И так все село знает, что я дурак, а ты умная.

Переубедить его было невозможно.

Ана видела вокруг себя счастливые пары. И радовалась за них. И печалилась о себе.

Однажды вечером, когда она шла к клубу с Макавеем и Симионом Пантей, в темноте вдруг раздался голос Фируцы:

— Симион!

Пантя, ни слова не сказав, свернул в сторону и быстро зашагал на прозвучавший из темноты оклик. В этот вечер Пантя опоздал на репетицию. Ана не удивилась. История Симиона и Фируцы была невеселой. Они любили друг друга с детства, но теперь должны были скрываться, потому что Сэлкудяну возмечтал невесть о каком зяте для своей красивой дочери с приданым в три югара земли и девять овец. Соломоника, мать девушки, которая была в дальнем родстве с родителями Симиона, потворствовала дочери, скрывая их редкие и тревожные свидания. А в последнее время потихоньку от мужа Соломоника отпускала девушку на репетиции хорового и танцевального кружков.

«Все же они счастливее меня, — думала Ана. — Их счастью мешают другие. А между собой у них мир да любовь».

Жизнь Аны среди всех этих событий и перемен, конечно, не могла идти легко и гладко. Но Ана чувствовала, что уже не может бросить все и вернуться к старому. Еще были люди, которые смеялись, когда она рассказывала о будущем Нимы, которые не верили, что женщина имеет право и возможность бороться за это будущее. И говорили без всякого стеснения:

— Э, брось ты, Ана! Языком молоть ты, видать, мастерица, а дело сделать — не по плечу тебе. Тут мужик нужен.

Ана, как могла, превозмогала обиду и начинала горячо убеждать.

— Жизнь изменилась, — втолковывала им она. — Многое нужно сделать, и нельзя держать женщин в стороне. Если работаешь одной рукой, сделаешь только половину. Мотыгу и ту обеими руками держат. Так вот, и без женщин останешься на полдороге.

— Так, так. Голова у тебя есть, что и говорить, да вот грех, баба ты. Не выйдет у тебя ничего.

Ана не сдавалась. Она говорила о клубе, о женщинах, что руководят фабриками и государственными хозяйствами, об учительницах и женщинах-врачах. Люди недоверчиво качали головой, все, мол, может быть, и уклонялись от дальнейшего разговора.

Но Ана не знала устали. Она решила их переубедить. В ней тлела искра, которая ярко разгоралась, когда что-нибудь становилось на ее пути. Она еще не отдавала себе в этом отчета, но в сердце ее зародилось и росло прекрасное чувство борьбы. Она жаждала поскорее узнать и сделать что-то совершенно новое, еще неведомое и неслыханное в этой деревне.

Она начала увлекаться чтением. Ей казалось, что в книгу она смотрит, как в зеркало, которое отражает подлинную жизнь людей, но более яркую и наполненную большим смыслом. Она читала книги, рассказывающие о человеческих судьбах, все время сравнивала их с собственной судьбой и с удивлением обнаруживала, что даже не представляла себе, как красива и богата жизнь, которой она живет. Великое множество событий, что прошли почти незаметно, не оставив следа в памяти, возвращались, освещенные новым светом. Ей стало ясно, почему такой бедной была ее мать и почему она ненавидела богатых; поняла, что любит Петрю за то, что он порядочный и добрый человек, но немного слабодушный и ему необходим кто-нибудь, кто защищал бы его, и что только она способна его защитить. Читая книги о советских женщинах и мужчинах, она поняла, почему они так сильны в своем счастье. Она строила планы и говорила о них, будто они стали уже явью, и радовалась им вместе с теми, кто окружал ее и старательно трудился, закладывая на своем скромном участке великое начало.

Ана стала смелее, оказавшись среди людей, которые в нее верили. Она вновь отважилась мечтать о деревне будущего с электрическими фонарями вдоль мощеной улицы, с клубом, какого нет в других селах, клубом, наполненным людьми и песнями, с просторной сценой, библиотекой и кино. И где-то в уголке она видела Петрю, склонившегося над книгой, погруженного в чтение.

* * *

За два дня до праздника 30 декабря[14] в клуб ворвался Василикэ Сэлкудяну. Он с трудом протискивался сквозь толпу, вызывая недовольный ропот и шиканье.

— Где Ана?

— Да сядь ты, человече. Не мешай петь.

Багровый, тяжело дыша, Сэлкудяну добрался до первых скамеек перед самой сценой, еще круче закрутил усы и пронзил суровым взглядом Фируцу, которая в первом ряду хористов пела во всю силу молодых легких, устремив глаза на дирижера.

Хор умолк, люди зааплодировали. Но, покрывая грохот рукоплесканий, раздался рев Сэлкудяну:

— Фируца, я сказал, что тебе тут нечего делать?! — И, остановившись прямо перед сценой, он взмахнул кулаком, огромным, как кувалда. Фируца на сцене побелела как мел. В зале наступило тяжелое молчание. Со сцены быстро сошли Макавей и Ана.

— Баде Василикэ, чего ты так рассердился?

— Скажу, будь покойна, все скажу, обманщица. Вот только пусть Фируца уйдет домой, и скажу.

— Погоди, погоди! Не торопись, — остановил его Макавей. — Уж коль на то пошло, говори всем, кто здесь: это их клуб, их хор.

Люди столпились вокруг и молча следили за этим спором. Они и раньше недружелюбно поглядывали на Сэлкудяну, а теперь и вовсе возмутились. Сэлкудяну казалось, что их взгляды пронзают его насквозь.

— Плевать я хотел на ваш хор! — завопил как бешеный Сэлкудяну. — Пусть Фируца идет домой! Мало вам, что других с толку сбили?

— Погоди, пойдет. Только эти твои слова про молодежь надо бы объяснить — здесь, перед всеми, — гневно потребовал Макавей.