Избранное — страница 32 из 89

Серафима Мэлай отказалась вести кружок — ей, мол, нужно готовить ребятишек к экзаменам, ей передохнуть некогда, а здоровье не позволяет ей не спать по ночам. И очень была довольна, что кружок по ликвидации неграмотности, собиравшийся в клубе, рассыпается. Но Ион Чикулуй договорился с учителем из Кэрпиниша, чтобы тот приходил два раза в неделю и занимался с клубным кружком. Распределили и дома и людей, и Ион Чикулуй мог отдать приказ:

— Теперь, товарищи, за дело!

Люди с интересом приняли этот новый порядок. Куда легче заглянуть к соседу на часок-другой, послушать сказку. Всем понравилась прочитанная Аной в первый вечер сказка про Дэнилэ Препеляка[20], обдурившего всех чертей и даже самого сатану. На третий вечер, однако, к общему удивлению, Ана принесла другую книгу, тетрадки, как в школе, резинку и карандаш. Опять начался торг, начинать или не начинать учиться грамоте.

— Хорошо, если не хотите, я сама всем прочитаю, что написано здесь наверху, и вы увидите, как это просто.

Она прочитала:

— Сад. Мост. Дом.

И на рисунках все увидели сад, мост и дом.

— Вот ведь, черт побери, — удивился кто-то, придвигаясь поближе. — Так там и написано — дом? Тогда вроде и не трудно.

А раз так — решили учиться.

Вечер за вечером, и многим в Ниме по ночам стали сниться палочки и крючочки.

Но как-то раз одна из женщин побойчее, рассердившись, что Ана не оставляет ее в покое, с притворным удивлением сказала:

— А Петрю своего чего не учишь? Чего только нас шпыняешь? Боишься, как бы он не стал заведующим?

— Молчи, дуреха, для нашего же добра приходит к нам Ана! — крикнул кто-то. Но люди засмеялись, и Ана не могла забыть этих слов. В тот же вечер, придя домой, она стала уговаривать Петрю. Но Петря оставался непоколебим, как каменная стена.

— Не пойду.

— Петря, дорогой, нужно учиться. Неграмотный человек слеп и глух.

— Не пойду! Я не мальчишка!

— Разве ты не видишь, что другие ходят?

— А я не пойду. Не хочу, чтобы надо мной смеялись.

— Да никто и не будет смеяться, Петря.

— Не пойду! Хочешь, чтобы все видели, что я дурак, а ты умная?

— Петря!

— Хватит с меня. Насмешек только недоставало.

И замолчал. Целую неделю не смотрел на Ану, не ходил с ней в клуб на репетиции. Даже спал не дома, а на сене в коровнике.

Однажды Ана, вернувшись, нашла дверь запертой, ключ на месте, а дом пустым. Сундук был открыт, и вся, даже зимняя, одежда Петри исчезла.

— Боже! Что же это?

А под утро, когда поняла беспощадную правду, бросилась на кровать лицом в подушку и зарыдала навзрыд.

— Петря… Петря…

VIII

Весенние месяцы проходили, а Ана не могла найти себе успокоения. Горе ее было тяжким и неожиданным. Бесконечные бессонные ночи иссушили ее, и только глаза, обведенные темными кругами, выплакавшие все слезы, напоминали ту Ану, которая была любима и счастлива. Никогда она не представляла, что Петря так ей дорог, что жизнь без него все равно как вымершая деревня. Ум ее отказывался мириться с мыслью, что он ушел. Бывает, какое-нибудь событие, настолько обыденное, что и внимания на него не обращаешь, вырастает вдруг, заслоняя собой все на свете. Так было с Аной. Ночью она неподвижно лежала в постели, чувства ее были напряжены, как у насторожившегося зверя. Она не могла понять, что же случилось с Петрей, почему Петри нет дома, почему его, сильного и желанного, нет рядом с ней. Утром она вставала, машинально делала домашнюю работу, шла в госхоз и работала или вместе с агитационной группой выходила в поле, а вечером брела в клуб на репетиции, но в голове у нее была пустота. Она смеялась, разговаривала, но тут же забывала, с кем и о чем говорила. И потом до самой полночи ожидала Петрю, поставив горшок в печку, чтобы ужин не остыл.

Но Петря не приходил.

Потом она поняла, что Петря ушел навсегда, что он больше не вернется, что теперь она брошенная жена. Но сердце ее не могло примириться с этой мыслью. И она плакала без рыданий, без вздохов, слезы лились, как бесконечный осенний дождь.

Она узнала теперь, как это стыдно, когда идешь по улице и у тебя щеки горят от жалостливых взглядов кумушек; когда чувствуешь, что в спину тебе смотрят испытующие глаза и люди покачивают головой; когда ходишь среди людей и замечаешь, что они умолкают при твоем приближении, видишь, как большие удивленные, полные подозрительности глаза смотрят и ощупывают тебя, а ты должна молчать, опустив взор, виновная чужой виною; когда входишь в дом на занятия с неграмотными и видишь, как недружелюбно принимает тебя хозяин, выпроваживая чуть заметным кивком всех девушек из комнаты, слышишь, уходя, вздох: «Бедная женщина!» Приходишь к Мариуке, а она с плачем бросается тебе на грудь и стонет: «Дорогая моя Ана!», а ты ее спрашиваешь: «Почему ты плачешь?»

Трудно было привыкнуть к мысли, что она одна, что никого у нее нет.

Не будь в эти дни клуба и почти ежедневного хождения с букварем под мышкой, не будь нескольких человек, которые, несмотря на то что после долгого трудового дня репетиции были почти пыткой, все же приходили, Ана пропала бы. Горе сломило бы ее. Тогда-то она и почувствовала — почувствовали это и все, — что она для них не просто заведующая клубом, а словно любимая дочь или сестра. Все будто молча сговорились вести себя так, будто ничего не случилось.

Каждый вечер они приходили в клуб, если даже не было репетиции. Многие незаметно для самих себя включались в группы агитаторов, а те, кто не входил в группу, все равно сопровождали Ану, разговаривая с ней, стараясь отвлечь от черных мыслей.

Она ощущала эту любовь, нежную, словно материнская ласка, и про себя улыбалась с глубокой признательностью.

Но непобедимые силы природы, которые заставляют подсолнечник поворачиваться за солнцем и приказывают цыпленку в яйце: живи, пробивай скорлупу, выходи и пищи, требуй еды, — те же силы постепенно, незаметно заботливо врачевали разбитое сердце Аны.

Молодость брала свое. Она требовала возвращения к людям и вновь толкала Ану на ту дорогу, на краю которой ее подхватило злым ветром.

Словно пробуждаясь от сна, Ана возвращалась к действительности, чувствуя непреодолимую тягу к улыбке, к ласке, к счастью, но под тонкой кожицей, затянувшей свежую рану, образ Петри горел, словно раскаленный уголь.

Однажды утром она встала и словно очнулась. Все существо ее, казалось, кричало: «Что со мной?» И поняла, что жизнь ее с этих пор будет иной, чем была раньше, что дни ее потекут по другому руслу, что любовь к мужу она должна похоронить окончательно. Жизнь нужно начинать с начала.

Тяжело слушаться разума и душить настойчивое веление сердца, тяжело бежать, задыхаясь, за любимым человеком, который ушел навсегда.

Где ты его найдешь и зачем искать его? Если Петря ушел, он больше не придет. Звать его, умолять, проливать слезы и унижаться, чтобы он смотрел враждебным взглядом и молчал? А потом отвернулся, мотнув головой: «Нет!»

А если захочет говорить и скажет: «Не ходи больше в клуб»? Что тогда ему ответить?

Теперь Ана знала: этого она не сможет.

И Ана всей душой отдалась работе.

Она распределила свои дни между госхозом и клубом. Она работала, работала без отдыха, не переводя дыхания, словно выполняла приказ, важнее которого нет в мире. Она читала и помогала читать товарищам, пела в хоре и звала петь других, слог за слогом повторяла страницы букваря с теми, кто еще недавно был неграмотным. Она искала и придумывала все новые и новые средства, чтобы люди, которым полюбился клуб, продолжали ходить туда. Тех, кто уже сдружился с букварем и чувствовал в нем необходимость, она спрашивала, не лучше ли и не легче ли заниматься дальше всем вместе в клубе. И вот кое-кто пошел в клуб. Она подумала, что если можно читать прямо в поле, то почему же нельзя там и петь? И вот Штефан Ионеску, почти переселившийся после экзаменов в Ниму, начал ходить по полям, собирая то тут, то там трех-четырех хористов, репетировал с ними под открытым небом, в котором вились жаворонки. Ана была вместе с ними и пела своим мягким, ласкающим голосом.

И опять число людей, посещающих клуб, стало расти, медленно, мучительно медленно, но расти. Землистые после тяжелого дневного труда лица склонялись над букварем, вытягивались исхудавшие запыленные шеи, и усталые голоса пели песни, натруженные ноги тяжело притопывали, следуя за хорой, которую играл Георгишор, засыпавший с флуером у губ.

Люди не бросали занятий в клубе. Возбуждение Аны заразило и их. С упорством, которого они не могли объяснить, наперекор сну, наливавшему свинцом их тело, крестьяне собирались в доме на холме. Нельзя сказать, чтобы в зале бывало слишком тесно, люди клевали носом и вдруг, смутившись, просыпались, но приходили каждый вечер. Их было немного, но они крепко держались за эти вечера.

— Ну-ка, я тебе почитаю! — таинственно говорил кто-нибудь своему приятелю.

— Да ведь ты не умеешь.

— Нет, теперь немножко умею, — и сразу же спотыкался, не успев начать слово. Испуганно смотрел он на знакомую букву, — черт ее знает, как она произносится, — и вдруг, вспомнив, с сияющим лицом громко продолжал читать. Другу оставалось только удивляться:

— Вот это да-а-а…

Эти маленькие, с большим трудом достигнутые успехи помогали Ане успокоиться. Но когда она услышала от кого-то из соседей, что Петря вернулся к Кривому Нэдлагу, ей стало так больно, как не было даже в тот вечер, когда он ушел. Теперь она в отчаянии приказывала себе забыть и никогда не вспоминать о нем, как будто она никогда его и не знала. Еще лихорадочней набросилась Ана на работу, увлекая за собой людей. Она боялась вспоминать о Петре, но забыть его не могла, и ей снилось по ночам, что он пришел и, улыбаясь, целует ее.

Постепенно Ана привыкла и примирилась с мыслью, что не сможет его забыть, и скрыла его образ в потайном уголке сердца. И только в редкие часы бессонницы, когда уставала до того, что даже заснуть не могла, Петря снова вставал перед ее глазами.