— Боишься ты, что ли?
— А чего бояться?
— Мне откуда знать… Больно быстро ты переменился. На собрании и щеки у тебя горели, будто у жениха, и про будущее и про счастье народное ты говорил, и улыбался, словно хватил немножко… Я даже удивился, ведь ты вовсе не разговорчивый…
— А теперь снова удивляешься…
— И правда, удивляюсь.
Тоадер тихо засмеялся, при лунном свете на мгновенье блеснули его белые зубы. Но это был невеселый смех.
— Янку, дорогой, знаешь, о чем я думаю? — проговорил он, уже не скрывая озабоченности. — Думаю я, что непросто будет выгнать их вон.
— Само собой, непросто.
— Сказать-то было легко, а вот сделать…
— Трудно! А кому иначе кажется, будет тому баня.
На сей раз Тоадер смеялся долго и весело.
— Ну и скажешь ты, Янку…
— А то как же? — И Янку тоже засмеялся, сдерживая свой рокочущий бас — Погоди, все обойдется…
Они пожали друг другу руки, пожелали спокойной ночи, улыбнулись и разошлись: Хурдук шагнул к низенькой калитке в плетне, Тоадер Поп стал подниматься по дороге, что вела на другой конец хутора.
Хурдук остановился перед дверью в сени, прислушиваясь к тишине. Где-то далеко-далеко запел петух и замолчал, будто его спугнули; торопливо и нестройно заголосили хуторские петухи, словно хотели поскорей отделаться от своей обязанности и снова заснуть.
В козьем сарайчике зашевелились — наверное, старый козел, раздумывая о минувших временах, задвигал челюстями, пережевывая жвачку. Порыв ветра на минуту взбудоражил лес, и снова все погрузилось в сон.
Хурдук, как обычно, отправился в обход своего маленького хозяйства. Две огромные, лохматые собаки вертелись вокруг него, виляли хвостами, лизали ему руки. Хурдук шел не спеша, нагнулся, что-то поднял с земли, прикрыл висевшую на самодельных кожаных петлях калиточку, что вела в сад, постоял у свинарника, послушал, как тяжело пыхтит свинья.
Сухой, резкий воздух бесснежной зимы покусывал щеки, щипал глаза, но Хурдук ощущал это как давно привычную ласку, которая успокаивала его и приводила в хорошее настроение. Воздух этот спускался с гор и приносил с собой давние воспоминания юности о сочных, цветущих лугах, об овечьей отаре с бубенчиками, что негромко позвякивали среди горной тишины, о злых псах, старом сером осле, об овечьем загоне на полянке, где ожидала Хурдука молодая белокурая неугомонная жена. В ту пору он знал счастье только там, на горном пастбище, и продолжалось оно всего несколько месяцев в году. Осенью овцы спускались с гор и зимовали на широком дворе, за высоким глухим забором, у Теофила Обрежэ, хозяина этой отары и старого серого осла. Хурдук оставался с женой в лачуге на хуторе, где две злые овчарки, которым нечего было стеречь, лаяли по ночам только для того, чтобы не забыть собственный голос. Зимние ночи и дни текли медленно, оставляя на душе тяжелый осадок скуки, как остается ил на полях после наводнения; тогда рождались дети, принося с собой новые заботы; тогда, выходя из своей лачуги, он ждал, с беспокойством, что огромные сугробы и жестокий мороз навалятся и раздавят его хату.
Проходили годы, и сменяли одна другую зимы, ни о чем его не спрашивая, и вот уже подбирается, тоже не спросившись, старость.
Подумав о близкой старости и давно минувшей юности, Хурдук хотел было вздохнуть, но вспомнил, что в прошлом ему не о чем сожалеть, а в будущем нечего страшиться.
Легко и просто мысли его потекли по иному руслу. Скоро пойдет снег, в теплом хлеву нужно припасти лопаты и удвоить стражу: овец много, неровен час, нападут волки. Правда, там Георге, второй его сын, но все-таки ружье не помешало бы…
Он вошел в темные сени. Как густой туман, обступили его тяжелые, острые запахи — старая овчина, брынза из недавно початой бочки, рубахи, пропитавшиеся сывороткой и колом висевшие на гвоздях, обычные запахи овчарни, без которых Хурдук не смог бы прожить и дня, как землепашец не может жить без свежего, чистого запаха вспаханной земли, как рыбак не представляет себе жизни без гнилостного запаха рыбы…
Из сеней Хурдук шагнул в комнатушку, глядевшую окнами в сад, в которой на двух старых кроватях, придвинутых впритык друг к другу, спали он, его жена Леонора и трое младших ребятишек. Воздух в маленькой каморке был тяжелый, спертый. В неверном свете привернутой лампы едва проступали очертания различных предметов. Не желая никого будить, Хурдук присел на узкий деревянный диванчик. Над диванчиком висели в беспорядке множество фотографий и икон, которые казались сейчас серыми пятнами на белой стене. У жены его была слабость украшать стены тарелками, полотенцами, иконками, фотографиями, вырезанными из газет, бусами и монистами. Хурдук над ней посмеивался, но, к радости Леоноры, не протестовал. Сам он давно привык к этим украшениям и не обращал на них внимания.
Тихо и осторожно он начал раздеваться. Однако Леонора проснулась и спросила шепотом:
— Это ты?
— Я.
— Долго вы там сидели?
— Долго.
— Кто же теперь секретарь?
— Тоадер.
— Тоадер?! Слава богу! Я боялась, как бы снова не выбрали этого болтуна Иосифа Мурэшана… Тоадер — это хорошо.
Окончательно проснувшись, Леонора встала с постели и, зевая, сладко потянулась.
— Погоди, я тебе ужин соберу.
— Не нужно, я сам соберу, не вставай.
— Все равно ты мне сон перебил.
На уголке стола она разостлала салфетку, поставила тарелку с брынзой и достала из-под подушки еще теплую мамалыгу, завернутую в другую салфетку. Хурдук принялся за еду, а жена в ожидании молча присела рядом с ним. Так же она сидела с ним и в молодости, когда он зимними ночами поздно возвращался с заготовки дров. Тогда Леонора была молодой и под тонкой ночной рубашкой, длинной и широкой, белое и горячее тело ее трепетало, и у Хурдука перехватывало дыхание от ее взгляда. Теперь же и рубашка не была такой белой, как тогда, и тело ее, изнуренное бедностью и тяжелым трудом, было высохшим и потемневшим. От ее белых и пухлых, словно у ребенка, щек, от ее мягкого, такого волнующего смеха осталось только сладкое, ласковое воспоминание. Их любовь, бушевавшая пламенем, мало-помалу угасла, незаметно сменившись привычкой быть всегда вместе, ощущением невозможности жить одному без другого. В сорок лет, родив восьмерых детей, Леонора утратила любовный пыл, а ее усталое тело перестало быть желанным, но Хурдук не променял бы ее и на десяток молодых женщин, как бы они ни были красивы.
Муж поблагодарил за еду, Леонора собрала со стола и вынесла в сени посуду и салфетки. Хурдук слышал, как она вошла в соседнюю комнату, где зимними вечерами шили и вышивали себе приданое две старшие дочери и где они спали.
Хурдук подошел к кровати, на которой посапывали младшие дети. Уложив их поудобнее и заботливо укрыв одеялом, он лег на свою скрипучую постель.
Услышав, что Леонора вернулась, он спросил:
— Что дочки?
— Спят.
Леонора задула лампу и легла рядом с Хурдуком, который уже успел заснуть, и тоже сразу заснула: накануне она стирала, делала предпраздничную уборку и к вечеру еле держалась на ногах. Разбудило их злобное рычание собак, почуявших чужого. Хурдук вышел во двор. Никого. Дул ветер, шумели деревья, с запада надвигалась большая темная туча, заслонившая небо и предвещавшая снегопад. Перемена погоды, видно, собак и взбудоражила.
Хурдук и Леонора долго не могли заснуть.
Они уже вступили в тот возраст, когда сон не заполняет всей ночи. Приглушенными голосами они принялись разговаривать. Советовались друг с другом о домашних делах: нужно было подкупить белой шерсти, соткать одеяло, у двоих ребятишек не было на зиму обуви, сын, что уехал учиться, просил выслать деньги на какие-то книжки, так что придется продавать хлеб, нужно заколоть свинью, купить водки, соли, перцу и рису. Было ясно, что Леонора уже обдумала все эти дела, но ей необходимо было заручиться одобрением мужа, который, как всегда, со всем соглашался. Наконец Леонора спросила:
— Ты говоришь, что теперь Тоадер секретарь?
— Да.
— София не обрадуется.
— Почему же?
— Ей бы хотелось его при себе держать.
— Как бы не так! Разве она удержит?
— Почему же это его не удержать? — Голос у Леоноры стал тонким и насмешливым. Муж понял, против кого была направлена эта ирония, но подумал про себя: «Знаешь ты, черта с два! Не таковский он человек».
— Такого человека, как он, не удержишь, — произнес Янку.
— Может, это София не удержит…
И снова Хурдук услышал насмешку в голосе Леоноры. Да, не любит его жена Софию. «В этом все и дело, — подумал он. — Тебе по нраву только то, что сама делаешь, да и то не всегда. Удивительно, как это ты в меня-то влюбилась».
— Он человек горячий, но не взбалмошный.
— Был и взбалмошным.
— Было, да прошло. Другие в свое время тоже с ума сходили.
— Случалось. Только вовсе не жалеют об этом и от своего безумства и сейчас не отказываются. — В темноте раздался тихий смех Леоноры, так она уже давно не смеялась. — Может, ты об этом жалеешь?
— Нет. Не жалею.
Оба замолчали, вспоминая былое. Лет двадцать пять тому назад шестнадцатилетняя девушка, белокурая, маленькая, своевольная, убежала как-то летней ночью от родителей, оставив и дом, и достаток. По горной тропинке добралась она до пастушьего стана. «Янку! Эй, Янку! — закричала на краю поляны. — Приструни своих собак!» Но собаки узнали ее, перестали лаять и остановились, виляя хвостами. Пастух вышел ей навстречу, как был в этот ранний час, в широких подштанниках и длинной рубахе. «Я пришла!» — заявила девушка, а он, который не боялся даже медведя, когда тот нападал на овец, стоял ни жив ни мертв. Заикаясь, он проговорил басом: «Ну и правильно сделала…»
Наконец Хурдук нарушил молчание.
— Нам выпало счастье, — проговорил он, словно желая что-то объяснить.
Но Леонора не приняла это объяснение:
— Счастье самому ковать нужно!
Эта истина, казалось, не убедила Хурдука.
— Кто может, тот и кует, — философски заметил Хурдук. — А вот он не смог!