Избранное — страница 42 из 89

в белом монашеском клобуке и с выцветшими розами на коленях. Была здесь и икона, изображающая сердце, пронзенное стрелой, терновый венец и чашу, в которой были, наверное, уксус и желчь. В отличие от других икон, купленных в церкви, эту купили на базаре у оборванного, грязного и нечесаного монаха, и священник, гневаясь и угрожая, ни за что не хотел освящать ее.

Флоаря долго молилась, прося пресвятую деву защитить душу ее дорогого сыночка от скверны. Прошел час. Флоаря замерзла и, дрожа, снова улеглась в постель. Она заснула, и опять ей приснился тот же сон — что она невеста и стоит перед богом, который говорит ей: «Проклятие в чреве твоем».

ГЛАВА ВТОРАЯ

1

Навалило снегу, ударил мороз. Лес вокруг хутора укрылся толстой белой овчиной. Дворы, крыши, кривая, в рытвинах улица — все оделось белой пеленой. Холодный, остекленевший воздух был чист и свеж, как родниковая вода.

Тоадер Поп вышел из дому и, улыбаясь, остановился на крыльце. У него было ощущение, что и весь мир улыбается. Спал Тоадер крепко, без сновидений, как все здоровые люди. Проснулся радостный, сам не зная от чего, забыв за ночь о собрании. Ослепительный солнечный свет, отражавшийся от снега, заставлял жмуриться, морщить нос, но Тоадер только посмеивался. По другим дворам снег уже сгребли к деревьям или перебросили через забор в сад. По его двору тянулась только узенькая тропка, которую на рассвете протоптала София — от крыльца к хлеву и оттуда к калитке, выходившей на улицу. Прежде чем отправиться в село (может, за покупками, а может, и в церковь к заутрене, ведь было воскресенье), она промела эту дорожку метлой. Тоадер принялся сгребать снег во дворе. Потом вошел в хлев. Корова была уже вычищена и пережевывала жвачку, и он понял, что София успела и подоить ее и покормить. Зарывшись в солому, похрюкивала сытая свинья.

Тоадер выпустил кур, которые нетерпеливо клохтали в низеньком загончике в углу сарая. И фыркнул от смеха при виде петуха, который торопливо приглаживал взъерошенные перья, шумно гневаясь, что должен выступить не в полном параде перед своими курами.

Убедившись, что все в порядке, Тоадер зашагал в село. Он думал о жене, и к мыслям о ней примешивалась упорная досада. За все перенесенные невзгоды она была достойна счастья, но этого не было, так же, как и он не был счастлив, так же, как не были счастливы многие знакомые и незнакомые люди. Люди рождались, вырастали под опекой родителей, искали любви и чаще всего по любви женились (в бедности любовь — единственное богатство), рожали и растили детей, но счастливы не были. Они были честными и справедливыми, они уважали законы и работали сверх своих сил, но никто из них не мог похвастаться, что хотя бы один день в его жизни был безмятежно счастливым.

Однако в это ясное утро Тоадер думал о счастье легко и бесстрашно, как будто речь шла о том, чтобы разгрести во дворе снег или прибить доску к забору, словно достаточно было шевельнуть пальцем или произнести слово, как все встанет на свои места по его желанию.

Спускаясь в село по протоптанной возле плетней тропинке, Тоадер радовался веселью ребятишек, которые скатывались на дно овражка, кто на санках, кто лежа животом на дощечке, кто прямо на тулупчике, надетом задом наперед, а кто отважно на ногах. Они падали, устраивали кучу малу, забрасывали друг друга снежками, терли носы и уши, визжали, кричали, наполняя весь мир смехом и весельем. Здесь были и пяти-шестилетние карапузы, которые путались у всех под ногами, и десятилетние девочки с красными от мороза щеками и радостно блестевшими глазами, и парнишки двенадцати — тринадцати лет, которые с дикими криками, отчаянно катились под уклон, пугая карапузов и заставляя замирать сердца девчонок.

Глядя на них, Тоадер улыбался, чувствуя, как глаза ему застилает туман, сквозь который он как бы видел малыша в большом не по росту полушубке, серых домотканых штанишках и старой шапке. Парнишка этот слегка испуганно и торжественно усаживается в санки, сбитые отцом из старых досок, и вытягивает ноги. Его постолы из свиной кожи, туго набитые соломой, гордо задирают носы вверх. Санки все быстрее и быстрее мчатся по склону, но малыш не визжит, как остальные. Он молчалив и спокоен, и, только съехав вниз, на дно оврага, он оборачивается, не слезая с саней, и кричит: «Батя, давай!»

Тоадер понял, что туман, застлавший ему глаза, — это невыплаканные слезы застарелого, неизлечимого горя. Радость, с какой он проснулся утром, померкла. Память об умершем сыне тяжелым грузом лежала у него на сердце, омрачая его жизнь.

Проходя мимо дома Хурдука, Тоадер решил было зайти, но раздумал. В это время по воскресеньям люди заняты уборкой, моются, прихорашиваются. Неудобно их стеснять, смотреть на развороченные постели. А тут еще девушки наряжаются, собираясь отправиться в село, в клуб, повеселиться со своими сверстниками. Тоадер даже удивился, сообразив, что больше чем за тридцать лет их дружбы с Янку они ни разу не заходили один к другому в воскресенье утром. Как будто был между ними уговор не показываться друг другу в неприглядной нищете, когда сидишь голый и дожидаешься, пока высохнет рубашка, чуть свет выстиранная женою. Теперь хозяйка стирает не рано поутру в воскресенье, теперь после бани нужно только вынуть рубашку из сундука, но установившийся между друзьями обычай так и остался.

«Еще увидимся», — подумал Тоадер, но тут же вспомнил, что ему срочно нужно повидать Янку и обсудить кое-какие дела, не терпящие отлагательства. И подосадовал, что не переговорил с ним ни на общем собрании, ни потом, когда они вместе возвращались домой. Но вчера радость была так велика, что он забыл, о чем собирался посоветоваться с Хурдуком.

Необходимость действовать завладела всеми его мыслями. Ему было досадно, он сам себе удивлялся, как это он, все зная и все понимая, считал до сих пор достаточным повторять на собраниях одни и те же слова: «В наше коллективное хозяйство пробрались кулаки. Нужно их выгнать». В душе он даже гордился своей последовательностью. Другие думали так же, как и он, и не чаще и не реже, чем он, поднимались на собраниях и говорили: «Кулаков нужно выгнать». Эти слова раздавались и на партийных собраниях, но Иосиф Мурэшан, бывший до вчерашнего дня секретарем, отвечал: «Это не стоит на повестке дня», или: «Нам известен этот вопрос. Примем меры». Но никто ничего не предпринимал. «Странное дело! Все знают, что кто-то заболел, все говорят: нужен доктор, лекарства, и никто пальцем не шевельнет!» Тоадер зло усмехнулся: «И я мог бы стоять в стороне, пока люди не забыли и про больного и про болезнь…» И вдруг подкралась мысль, которая испугала его: а что, если Мурэшан действительно хотел, чтобы забыли про больного? Тоадер даже ускорил шаги, словно желая от нее убежать. Но она не отпускала его. С ослепительной ясностью, будто в кинематографе, замелькал перед ним целый ряд событий.

Как распинался Иосиф Мурэшан на отчетном собрании, сгибаясь в дугу и размазывая слезы, которые текли вдоль его большого, толстого носа! «Товарищи, я не достоин!» Почему он так говорил? Ему отвечали: «Брось, Иосиф, люди не ангелы. Все ошибаются. Главное, признать свою ошибку». О какой ошибке шла тогда речь? Он переписал часть земли Обрежэ на свое имя. А Обрежэ двоюродный брат его отца. Тот же Мурэшан метал громы и молнии, воздевая руки к небу и крича, словно настал его смертный час: «Мы его раскулачим! Выгоним из села этого подлого кулака!» О ком он кричал? Об Обрежэ. Мурэшан готов был раскулачить Обрежэ, который не хотел сдавать поставки и укрыл зерно. Крестьяне тогда воспротивились: нельзя попирать закон. И Обрежэ дешево отделался: дела за саботаж против него не возбудили, только конфисковали хлеб. Как же, черт побери, все это произошло? Однажды, когда кто-то напомнил, что нужно исключить кулаков из коллективного хозяйства. Мурэшан помчался в партийную организацию: «Да, товарищи. Завтра исключим. Я составил список». А в списке указывалось около трех десятков фамилий. Начались яростные споры. И четвертая часть из включенных в список не была кулаками. Организовали комиссию для расследования. Комиссия ничего не определила, решения не вынесла. Как-то на собрании Тоадер Поп попросил слова, а Мурэшан засмеялся и спрашивает: «Опять про кулаков?» — «Ну, опять…» — смешавшись, ответил Тоадер. «Не стоит, и так знаем, что у тебя на уме». Люди засмеялись, а Тоадер ощутил, как лицо его заливает краска… С тех пор, а может, и раньше почувствовал он глухую неприязнь к Иосифу Мурэшану. Не нравился он ему, не внушал доверия. Ничего плохого Тоадер о нем не знал, но не удивился бы, услыхав, что Иосиф был убийцей и сидел в тюрьме. Поэтому Тоадер и боролся против своих подозрений, очень уж легко ему было подозревать его.

Он давно уже шагал через лес по занесенной снегом дороге, на которой кто-то протоптал узенькую тропку. Время от времени срывалась с дерева испуганная птица, но легкий шум ее крыльев и мягкий шорох снега, падающего с потревоженной ветки, только подчеркивали глубину и безмерность царившей в лесу тишины. Здесь, среди вековых деревьев, на круто спускавшейся вниз дороге, свет был мягче и ласковее, чем в открытом поле, где солнце слепило глаза.

Тоадера стали раздражать и глубокая тишина, и мягкий, обволакивающий свет. Они побуждали к умиротворению, которого не хотел Тоадер. Казалось, его тянули назад, а он старался вырваться и почти бежал, делая огромные шаги, пока наконец не выбрался из леса.

Тоадер вышел к селу. Быстрая ходьба его успокоила. Он окликнул Филона Германа, что жил на самом краю деревни в приземистом доме, прочно сложенном из толстых бревен лет сорок назад. Снег, заваливший за ночь дранковую крышу, казался высокой шапкой на поседевшей голове. На оклик Тоадера на крыльце появился Филон Герман. Видно, он поджидал Тоадера, потому что был уже одет в длинный коричневый грубошерстный суман и черную смушковую шапку.

— Иду, иду, Тоадер! — отозвался он и громко, как обычно говорят глуховатые старики, отдал распоряжение жене: — Вероника, пригляди за поросятами!