Избранное — страница 45 из 89

Потому-то Пэнчушу и удивился, что Тоадер сказал: «Флоаря кулачка, и ее нужно выгнать из коллективного хозяйства».

Внезапно Тоадеру пришла в голову совершенно неожиданная мысль, но он тут же отогнал ее. «Нет, это невозможно! — убеждал он себя. — Сейчас это невозможно». Но никак не мог от нее отвязаться. А что, если признаться друзьям, рассказать, что многие годы мучит его мысль о том, что, быть может, ребенок, который живет в чужом доме, под чужой опекой, — это его сын; рассказать, как он встретился с овдовевшей Флоарей и просил ее перейти к нему вместе с ребенком, как думал выкрасть ребенка и уйти с ним куда глаза глядят, как потом, когда он женился и София родила ему Иона, боль его утихла, сердце успокоилось, но ничего не забыло. Все свои надежды связывал он с умным светловолосым мальчиком, которого родила ему София. Мечтал, что сыну выпадет доля счастливее. Сын подрастал, и в нем все больше проявлялся мягкий материнский характер и внешнее сходство с отцом. Говорил мягко и певуче, как София, иногда становился нелюдимым, как Тоадер. Он сам себе мастерил игрушки из кукурузных початков, подражал пению птиц, услышанных в лесу. Тоадер постепенно забывал о сыне Флоари, думая, заботясь об Ионе. Но Ион умер, и в сердце Тоадера с новой силой вспыхнула прежняя тоска, пожалуй, даже сильнее, чем раньше, но он ее глубоко упрятал под твердой скорлупой своей суровости.

«Может, мы могли бы спасти Корнела», — думал он, волнуясь и сомневаясь. Если откровенно признаться своим товарищам, что он, Тоадер Поп, хорошенько поразмыслив, проголосовал бы за то, чтобы оставить Корнела Обрежэ в коллективном хозяйстве, хотя поведение этого красивого, заносчивого парня, его сердце отравлены жизнью, которую он вел в чужом доме, может, друзья и ответили бы ему: «Ты прав. Парень не так уж виноват. Он еще молод, может перемениться. Поищем какой-нибудь выход». Но тут Тоадеру стало стыдно. Его друзья удивились бы, рассердились: справедливостью поступаться нельзя, чего она стоит, того и стоит, и люди таковы, каковы они есть, а не такие, как кому захочется, чтобы они были: и Корнел Обрежэ — кулак. Но как бы Тоадер ни старался, он не мог не чувствовать к нему жалости. «Выйдет из него никудышник! — с горечью думал он. — Рано или поздно уйдет из села, и кто знает, что для себя выберет! К работе-то он не больно расположен!»

Однако теперь не время для переживаний, ими он только всех взбудоражит, помешает судить обо всем как следует.

— Товарищи, — заговорил Тоадер, — пока все эти люди находятся в нашем коллективном хозяйстве, дело не наладится. Необходимо их исключить.

Все молчали и только кивали в знак согласия. Пэнчушу сидел надувшись, выпятив грудь, словно желая сказать: «Я об этом давно уже толковал»; Хурдук казался равнодушным и бесчувственным: Филон Герман, у которого тряслись руки и от возбуждения и от старости, все порывался вскочить. Но мысли их в этот момент стекались к одному и тому же и похожи были между собою как капли воды: «Конечно, кулаков нужно выгнать. Это для нас не новость. Ну говори, говори скорее дальше. Мы-то тоже должны кое-что сказать».

Понял или не понял Тоадер, к чему побуждало его это молчание, но он решил перечислить все по порядку:

— Вы знаете, в каком состоянии находится хозяйство, знаете, что произошло в нем со дня основания и до сегодняшнего дня…

— Знаем, — отозвался Филон Герман. — Знаем, только ты напомни про все еще разок…

— Да, да, давай все как есть, — поддержал его Пэнчушу, мусоля во рту карандаш, словно хотел сказать: «Имей в виду, я все записываю».

— Во всех несчастьях, что свалились на нашу голову, видны тайные действия врагов. Не могу сказать, что они сговорились, составили план, распределили обязанности и все такое прочее. Волчья стая планов не составляет, зато режет и режет овец. Натура кулацкая толкает их на недобрые дела, они не видят себе простора, потому-то и творят зло. Потому я и говорю: если бы у нас кулаки и не натворили еще злых дел, все равно их нужно было бы исключить.

— Натворили! — резко прервал его Филон Герман.

— Твоя правда, — признал Тоадер.

— Так и говори! — настаивал недовольный Филон. — Расскажи, что они натворили.

— Я скажу про то, о чем точно знаю.

— Правильно.

— Расскажу про некоторые подозрения, которые мы обсудим, потому как подозрения нужно десять раз повернуть с одной стороны на другую, а потом еще десять раз…

— Подозрение — это половина правды! — изрек Пэнчушу, напуская на себя умный вид.

— Если половина, так уже неправды, а если неправда, то, значит, ничто, а за ничто друзей не приобретешь, — ответил Тоадер.

— Если факты подтвердят подозрение, то оно станет правдой.

— А на все наши подозрения у тебя есть факты? — Тоадер ждал, что ответит Пэнчушу.

— Нет.

— А сможешь выйти и сказать людям, что, мол, сами мы толком не знаем, но подозреваем, будто Пэтру заразил доверенных ему овец? Решишься сказать людям, что Ион Боблетек приписывал членам своей бригады трудодни, чтобы возбудить у других недовольство? И еще другое-разное?

— Про все скажу, только другими словами.

— Все это правда. Пэнчушу умеет слова поворачивать. Не дурак же он, — книги читает.

Трудно было понять, издевается Хурдук над Пэнчушу или хвалит. Глухой голос звучал размеренно и был так же бесцветен, как великопостные щи. Пэнчушу, понятно, услышал в его словах похвалу и, усмехнувшись, подтвердил:

— Конечно, книги читаю и в словах разбираюсь.

— Слова тогда хороши, когда правдивы, — отозвался Филон, быстро разгадавший и мысль Тоадера, и слова Пэнчушу. «А Тоадер-то умнее», — подумал он и сказал:

— Пустыми словами ничего не добьешься.

— Товарищи, — вмешался Тоадер, — мы еще не приступили к обсуждению…

Его низкий грудной голос звучал спокойно. Через несколько минут ему придется говорить о выходках Корнела, который, быть может, плоть от плоти его, и требовать его исключения. Тоадер не чувствовал уже ни жалости, ни боли, только какое-то оцепенение, как бывает, когда измучаешься долгими страданиями. Но разум четко и откровенно твердил ему, что боль еще не кончилась, что самое трудное еще впереди, а что будет с Корнелом после того, как его исключат из коллективного хозяйства, никто знать не может.

— Так вот, товарищи, мы должны припомнить все факты, все, что знаем. Нужно также заблаговременно подумать, о чем будут спрашивать люди и что нам отвечать. Они будут говорить, к примеру: Флоаря-то — дочь бедного крестьянина, братья и сестры ее работают в коллективном хозяйстве, они — рабочие люди. Тогда мы объясним, что она вышла замуж за кулака, от своих оторвалась, жила, эксплуатируя других, даже подчас своих братьев, а когда почувствовала, что близится час расплаты, выделилась из хозяйства Обрежэ, своего свекра, и осталась одна с сыном как крестьянка-середнячка. Но свою землю сама не обрабатывала, делали это поденщики и работники. Вступив в коллективное хозяйство, тоже не работала.

Тоадер подумал: «Может, ради сына, ради его блага делала она все это. Флоаря не плохой человек. А ради сына могла совершить и злодейство». Однако жалости к ней Тоадер не чувствовал, он не думал о ней как о женщине, которая некогда была красивой и пылкой и в безумном порыве любви обнимала его. Но когда он думал о ней вместе с сыном, который мог быть и его сыном, в нем пробуждалась жалость к их печальной судьбе.

Пэнчушу, делая пометки в своей книжечке, даже затаил дыхание. «Ну и сильный мужик, — думал он. — Я бы не смог так говорить о женщине, которую любил, даже если б она обокрала кого или убила». А Филон Герман, занося все это в протокол, испытывал какую-то горькую радость. Ведь Тоадер говорил так, как нужно было, и давалось ему это вовсе не легко, потому что приходилось бередить старые раны (хотя старику и невдомек было, что именно мучит его приемного сына).

Только Хурдук, спокойный и суровый, сидел неподвижно на скамье. Он хорошо знал думы своего друга, знал, что он не может пошатнуться и на него можно опереться, как на каменную глыбу. Хурдук ждал, когда придет его черед, чтобы рассказать, что же думает он про Пэтру, у которого этим летом заболела сотня отборных овец, когда он, Хурдук, уехал на курсы зоотехников.

— Так вот, товарищи, давайте перечислим все их поступки — и самые давние, и последние. О Флоаре Обрежэ и ее сыне Корнеле, думается, я сказал все, что мог. Теперь посмотрим, что натворили Ион Боблетек и его семья.

— Погоди! — крикнул Филон Герман, — С семьей Обрежэ еще не покончили. О Флоаре ты так сказал, что все люди только жалеть ее будут. «Ради сына, бедняжка, все и делала», — скажут они. Сам знаешь, она всегда была жалостлива, все остатки со стола, все обноски людям отдавала. Жалость ее тоже кулацкая, но есть еще люди, которые этого не понимают. Ты не сказал, что Флоаря в этом улье словно матка, что все они вокруг нее собрались. — И старик с укором посмотрел на Тоадера.

— Это еще неизвестно. Не думаю, что она на это способна. Может, они ее только наперед выталкивают, а за ее спиной другой кто, как паук, таится, старик Обрежэ или еще… Нет у нас доказательств.

— А то, что все, о ком мы толкуем, собираются для своих разговоров то у Боблетека, то у Флоари?

— Да, тут у нас доказательства есть.

— Тогда чего ты об этом молчишь? — Старик говорил отрывисто, резко, зло.

Тоадер покраснел.

— Товарищи, — быстро заговорил он, — разрешите на минуточку прервать выступление. Товарищ Герман, а может быть, и остальные думают…

— Говори, говори, — кивнул Филон Герман.

— Послушаем. Дело это нужно прояснить и для тебя, Тоадер, — сказал Пэнчушу с видом понимающего человека.

«Чего тут прояснять? И так все ясно!» — подумал Хурдук, но промолчал, ожидая.

— Товарищи, вы хорошо знаете, что в молодости я любил Флоарю. Жениться на ней думал. Только все по-другому случилось. Теперь между нами ничего нету. И клянусь перед вами, перед общим собранием, что для меня Флоаря все равно что для вас.

— Мы тебе верим, — пробасил Хурдук, — верим. В жизни своей ты не обманывал и не обманешь. За это я руку на огонь положить могу.