Избранное — страница 49 из 89

— Всех разом, — сквозь зубы ответил Тоадер, взмахнув рукой, словно сметая со стола крошки. Лицо его сделалось напряженным, но в сгустившихся сумерках никто этого не заметил, а голос его звучал твердо, и все почувствовали, что кулакам пощады не ждать.

— Трудно это будет сделать, — продолжала сомневаться Ирина.

— Да. Трудно, — сквозь зубы произнес Тоадер.

Ирина не решалась признаться, что ее страшит предстоящее собрание. Было бы проще, если бы собрание обсуждало каждого человека в отдельности. А обсуждать всех вместе — это было похоже на хирургическую операцию, при которой бывает много крови и много страданий, и каждую минуту приходится опасаться за жизнь больного. Куда лучше делать все постепенно, мягкими средствами. Но она сознавала, что должна быть заодно со своими товарищами, что бы там ни случилось.

— А когда вы думаете созвать собрание? — мягко спросила она как бы только из любопытства, ничем не показывая, согласна она или не согласна с общим мнением.

— Я предлагаю — через две недели, то есть после нового года, — ответил Тоадер.

— А не рано ли?

— Нет.

— Пусть будет так.

Ирина втайне надеялась, что собрание будет отложено.

Все встали, направились к выходу. Ирина задержалась, чтобы запереть ящики стола и сейф. Ключ в ее руке дрожал, и она жалостливо прошептала:

— Бедная Флоаря, словно проклятие висит над твоей бедной головушкой.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1

Воскресным утром, часов около восьми, Теофил Обрежэ стоял у окна и из-за занавески задумчиво наблюдал, как Тоадер Поп с Филоном Германом направлялись к центру села. Иосиф Мурэшан разбудил его до света и выложил разом все новости, и теперь он пристально вглядывался в человека, спокойно шагающего по дороге.

— Да. Это он.

На лице Теофила Обрежэ лежала печать тяжких раздумий. Он отвернулся от окна, подошел к столу, где рядом с кисетом лежала черешневая трубка с длинным чубуком и серебряной крышечкой, старая, обкуренная, каких теперь не встретишь, разве что у стариков. Теофил Обрежэ, несмотря на свои семьдесят лет, был крепким, высоким, широкогрудым мужчиной. У него была массивная голова, белое, открытое лицо, которое так и сияло благостью, гладкий ровный лоб, мягкие седые волосы, вьющимися прядями падавшие на плечи, дополняли его облик доброго дедушки. Только глаза не соответствовали его спокойным, плавным жестам, благочестивому выражению лица. Маленькие, черные, быстрые, они бросали исподтишка острые взгляды, не умели смотреть прямо и открыто и, казалось, все время прятались в узкой щелочке между густыми ресницами, белыми, словно гусиный пух. Может, поэтому, даже оставаясь один, Теофил благочестиво опускал веки.

Набив трубку и примяв табак пальцем, он закурил и принялся шагать из угла в угол по комнате. Широкая и просторная, она казалась почти пустой, хотя здесь было все необходимое: возле кирпичной печки стояла дубовая кровать, сундук с тяжелыми медными петлями, закрытый на замок, величиной с булыжник, дубовый стол, покрытый шерстяной скатертью, два стула с прямыми спинками, на которых так неудобно сидеть, тоже дубовый, покрытый резьбою шкаф и лампа с абажуром, подвешенная к потолку на бронзовых цепях. Это были остатки тяжеловесной роскоши, которой деревенские богачи чванились лет пятьдесят тому назад. Для них долговечным было то, что массивно, а красивым лишь то, что долговечно. Было время, когда Обрежэ заботливо охранял эту память о былом богатстве, но в последние годы с неожиданной щедростью стал раздавать вещи родственникам и крестникам, оставив себе только то, что сейчас находилось в комнате. Другие четыре комнаты стояли совершенно пустыми. Пустым был и двор, и коровник, а забор, напоминавший крепостную стену, постепенно сжигался в печке, обогревавшей комнату, где жил старик.

Все стены в доме Обрежэ были завешаны иконами. Были здесь старинные, дорогие иконы на досках, были дешевые литографии, изображавшие святых, иссохших от поста и молитв, христов с большими глазами, полными бесконечной благости и всепрощения, скорбных дев, чьи глаза затуманили слезы. Среди икон висела одна, совсем закопченная, в серебряном окладе, на которой, как можно было догадаться, была запечатлена дева Мария с младенцем на руках. К ней, как говорили на селе, Обрежэ имел особое пристрастие и не отрекся от нее даже тогда, когда, горюя по жене, которая умерла, родив ему сына Вирджила, перешел к адвентистам. Случай этот всех удивил, так как доподлинно было известно, что на болезненной Февронии Теофил Обрежэ женился только из-за приданого. Однако в последующие годы произошли такие события, что нетрудно было подумать, будто и на Обрежэ снизошел святой дух. Теофил Обрежэ отошел от людей и от мирской суеты и решил посвятить себя подготовке к вечной жизни.

Однако сейчас он отложил заботы о жизни грядущей и упорно думал лишь об одном человеке, и этим человеком был Тоадер Поп.

В два часа ночи тихо, чтобы не услышали соседи, Иосиф Мурэшан постучал к нему в окошко.

— Ты что, не знаешь, что я молюсь? — разгневанно спросил старик, протирая заспанные глаза.

— Знаю, знаю, дядюшка, — ответил Мурэшан, злобно усмехаясь, — только повремените пока с молитвой.

— Случилось что?

— А то, что меня выставили вон! — И лицо Мурэшана, и так не блиставшее красотой, скривилось и стало еще уродливей. — Ищите теперь другой помощи…

— Сынок, — елейным голосом стал увещевать его Теофил. — Господь бог часто подвергает испытанию любимцев своих. Скажи мне, что случилось?

— Меня выгнали. Другого секретаря избрали.

— Вот оно что! — Теофил шумно вздохнул и смиренно добавил: — Сын мой, все суета сует. Господь бог…

— Оставь ты бога в покое, — разозлился Мурэшан. Он давно уже не верил ни в бога, ни тем более в благочестие Теофила. — Я пришел тебе сказать, что, пока то да се, мне нужно побыть в тени и помалкивать, — пусть обо мне забудут. А там будет видно…

Старик поднял на него свои пронзительные глазки и тут же благочестиво опустил их:

— Иди, сынок, и обрати взоры свои к богу, господь смилостивится над тобой и ниспошлет благие мысли.

Иосиф Мурэшан, знавший Теофила Обрежэ уже много лет, почувствовал угрозу в елейном голосе старика, и ему захотелось придушить его тут же на месте. Ему стало не по себе, однако отвечал он дерзко:

— Пусть тебе бог пошлет благие мысли, а я теперь ничего сделать не могу. Ищи себе других!

Старик снова стрельнул маленькими, беспокойными глазками и заговорил еще ласковее:

— Счастлив тот, кто живет смирением, сын мой, — и вдруг безразличным тоном спросил: — А кто теперь, говоришь, секретарь?

— Тоадер Поп.

— Ага!

Мурэшан хотел было уйти, но Обрежэ ласково попросил его подождать. Губы старика беззвучно шевелились, словно он творил молитву. Потом он опять повернулся к Мурэшану, усевшемуся на стул с прямой спинкой, и спросил, не глядя на собеседника:

— А что тебе об этом человеке известно?

— О каком человеке?

— О Тоадере.

— То же, что и тебе.

— А все-таки…

— Коммунист! Ничего ни видеть, ни слышать не хочет, одни интересы народа на уме. Есть и еще конек, два года мне душу выматывал: гнать кулаков из коллективного хозяйства в шею. С этим он спать ложится, с этим и встает, это ест и этим запивает.

— Злой стал народ, позабыл про господа бога… А еще что ты про него знаешь?

— Что еще?

— Не пьет ли, утех, к примеру, не ищет ли?

— Не пьет и утех не ищет.

— Может, ему в жизни когда-нибудь тяжко пришлось и нечистый на воровство попутал?

— Жил трудно, но воровать — не воровал.

— Ты это доподлинно знаешь?

— Знаю. Я всех знаю.

— А кто у него друзья?

— Друзья что надо! Хурдук, Герман…

— Вот как!

При этом восклицании Мурэшан искренне расхохотался.

— Каков поп, таков и приход. Эти-то тебя подкусят…

— Ежечасно молю я господа бога, чтобы смилостивился он над ними, не ведают, что творят… А любовницы у него нету? Не было?

— Нет, нету. Как женился, с тех пор нету.

— А раньше?

— Кто знает, вроде бы имелась. Да вы сами знаете.

— Знаю.

Оба замолчали. Мурэшан ерзал на неудобном стуле. И вдруг с какой-то жесткостью и отчаянием прошептал:

— И людей он не убивал.

— Что? — тоже шепотом, словно испугавшись, переспросил Обрежэ.

— Я говорю, что и людей он не убивал. — Голос у Мурэшана был, как обычно, тихим. И вдруг стал яростным, вызывающим. — И денег он никому не должен… — Голос снизился до шепота, было ясно, что Мурэшан издевается. — Заколдован он! В огонь бросали — не сгорел, в воду кидали — не утонул, и ножом не убьешь — нож гнется.

— Худые у тебя мысли, племянник. Господь сказал: «Люби своего ближнего…»

— Хватит того, что ты их любишь. А я ими сыт по горло. Ну, я пошел.

— Иди, сын мой. Господь да укажет тебе дорогу.

И вот с той поры Теофил Обрежэ все думал о Тоадере Попе, и на его высоком лбу залегла глубокая морщина.

2

Наступил полдень. В комнате у Обрежэ было так накурено, что яркое солнце, ослепительно сиявшее на улице, едва пробивалось сквозь клубы дыма. Старик сидел за столом, подперев рукой большую голову. Глаза его были закрыты, словно он спал. Было холодно, и дыхание вырывалось струйками пара. Одет был Обрежэ в свой обычный костюм: белые грубошерстные штаны, черный жилет тонкого сукна, коричневая домотканая куртка, широкий, длинный тулуп внакидку, на ногах сапоги с твердыми голенищами.

Казалось, старик отрешился от всего мирского и погружен в благостные размышления. Лоб его разгладился и снова стал чистым и ясным, округлое лицо светилось лаской, будто грезил он о кудрявых ягнятах, садах, где гудят мирные пчелы, и детях, рвущих цветы, и его безмятежная душа радовалась, что доступны ей только эти мирные грезы.

Раздался громкий стук в дверь, и, не дожидаясь ответа, в комнату вошел невысокий, хорошо сложенный парень. На его красивом, слегка диковатом лице светились синие-синие, словно небо после дождя, глаза под темными густыми бровями. Волосы черны как смоль