Избранное — страница 57 из 89

— Помягче, Викентие, это ведь партийное решение. Не ты решаешь, а общее собрание, так что не ершись.

У Тоадера кровь прилила к голове, он едва сдерживался, в такое бешенство привели его слова Викентие.

— Ты поговоришь с членами своей бригады, — продолжал он тяжелым басом, — объяснишь, как обстоят дела; вот тут в протоколе все записано.

— Пусть хоть в евангелии будет записано, ни с кем не буду разговаривать!

— Это поручение дает тебе партийная организация.

— Ничего я не знаю и знать не хочу!

— Я тебе уже сказал: сначала подумай хорошенько, а потом открывай рот.

— Не тебе меня учить, что я должен делать.

— Я тебя не учу. Партийная организация дает поручение, и ты должен его выполнить.

— А я тебе сказал, что поручения этого не принимаю.

— Смотри, отчитываться придется.

— Это уж как захочу!

— Подумай хорошенько.

Тоадер вышел, а Викентие все еще петушился.

Кипя от гнева, Тоадер быстро зашагал к дому Филона Германа, где в комнате, выходившей окнами на улицу, поджидал его старик вместе с Хурдуком, мирно беседуя при дрожащем свете топившейся печки. Было тепло, оба они разделись и сидели в одних рубашках. Тоадер знал здесь все так же хорошо, как и в собственном доме, на стене висели иконы, в простенке между окнами — несколько выцветших фотографий, перед печкой — высокая кровать, заваленная подушками, на которой спала Каролина, младшая дочь Филона Германа. Стоял в комнате и стол, ножки которого чинились много раз, и стулья, только чудом еще не рассыпавшиеся. Теперь все это тонуло во мраке, который лишь изредка отступал, когда в низенькой чугунной печурке вспыхивал огонь.

Расстроенный Тоадер сразу же все им рассказал. Оба как-то растерялись и сидели молча. Только и слышно было, как потрескивали дрова да завывал огонь в печке.

— Надо бы с ним еще разок поговорить, — произнес наконец Филон.

— Было бы с кем! — недовольно отозвался Тоадер.

— А если и тогда мыслей не переменит, — продолжал старик, — на партийном собрании проработаем. Это ему поможет.

Тоадер спросил, не видели ли они Иосифа Мурэшана. Ему ответили, что Мурэшан сам искал его, а когда узнал о решении партийной ячейки и прочитал протокол, обрадовался и расхваливал нового секретаря: «С утра видно, что день хороший будет. Тоадер будет достойным секретарем, он энергичнее, чем я!»

— Не понравилось мне, как он тебя хвалил, — добавил Филон Герман.

— И мне не нравится, — отозвался Тоадер и помрачнел еще больше, вспомнив, что позабыл рассказать сегодня утром на собрании о поведении Иосифа Мурэшана. Взволнованный и раздраженный, Тоадер с горькой усмешкой выложил все свои подозрения, но Филон Герман, задохнувшись дымом от трубки, которую он все время сосал, гневно закричал на него:

— Как ты можешь так говорить, когда толком ничего не знаешь?

— Как это не знаю?! — закричал Тоадер еще громче старика. — Хозяйство тонет, а мы выясняем, глубока ли вода.

— Перво-наперво, не тонет хозяйство, — отвечал старик, стуча трубкой по колену. — Ты, сынок, глупости говоришь. Расстались с тобой час назад, а ты уже и разум потерял. Легко сказать: Мурэшан нас обманывает, вокруг пальца обводит. Но ведь как-никак он тебе товарищ, член партии.

— Лукавый он человек.

— Может, так, а может, и нет. Об этом станем говорить, когда он перед нами будет.

В конце концов они договорились, что завтра после обеда вызовут Мурэшана на ячейку. Тоадер вместе с Хурдуком отправились по домам.

Сухой, колючий мороз, казалось, был из стекла. Повизгивал, будто от боли, плотный наст под ногами. Последняя хата на краю села удивленно замигала окнами, глядя, как равнодушно затягивала двух путников белая гуща леса. Мертвую тишину нарушал лишь собачий лай.

Хурдук шел скоро, не останавливаясь, спокойно и легко неся свое крупное тело. Казалось, он ни о чем не думает и цель у него одна — поскорей добраться до теплой постели. Тоадер позавидовал его спокойствию, чувствуя себя разбитым усталостью. Никогда в его жизни, даже после трехдневной непрерывной косьбы, он так не уставал, ему хотелось усесться прямо в высокий сугроб, зарыться в него лицом, как в ласковую подушку, и тут же заснуть, позабыть обо всех, обо всем и чтобы о нем тоже забыли.

Но забыть он ничего не мог. Он уже не сомневался, что Мурэшан — ничтожество и просто смеется над ним. Но вот он, Тоадер, — может ли он что-нибудь изменить? Мурэшан — дурной человек, но в мире таких много, и тут уж ничего не поделаешь. Может, Мурэшан совершил много зла, и от него пострадало множество людей, но о них Тоадер ничего не знает… В хозяйстве есть кулаки — саботажники, которых Мурэшан ловко и изворотливо защищал. А иначе и быть не могло, рука руку моет… И ничего тут не поделаешь…

Тоадер вдруг испугался, почувствовав, как его убаюкивает это «ничего не поделаешь», очень смахивающее на равнодушие, словно набросили сетку, и она мало-помалу стягивается, лишает гибкости его мысли, и тело, и движения, и шаги. Будто много дней подряд он не спал, и теперь силы его иссякли… Завтра он встанет на собрании и скажет своим товарищам: «Не могу…» — и будь что будет. Легче пережить позор, чем этот туман, который заволок его ум. Он уже и не пытался проникнуть в эту сложную путаницу, разобраться в ней, как это было еще накануне и даже сегодня утром, когда он был уверен, что ему удастся все понять и все объяснить себе и другим. Нет, он бессилен, он заблуждается.

Пробормотав что-то невнятное, он торопливо простился с Хурдуком, который задержался у калитки, и долго смотрел ему вслед, как шел он, сгорбившись, черной тенью вдоль белой улицы.

2

София вернулась домой около полудня. Утром она была в церкви: слушала заутреню и молилась. Как и у большинства верующих, обычная вечерняя или утренняя молитва легко слетала с ее губ, в то время как думала она совсем о другом: о курах, обеде, пряже. Но когда ее одолевали тяжкие сомнения, она шла в церковь, преклоняла колени перед иконой божьей матери и погружалась в глубокое раздумье, мало похожее на молитву. Полумрак церкви с ее вековой нерушимой тишиной, запахом ладана, горящих свечей и высохших цветов помогал ей. Она страстно отдавалась поискам спасительного пути, призывала в помощь бога, уверенная, что, выходя из церкви, вынесет благую мысль и сердце ее обретет покой. И в этот день она тоже долго простояла перед иконой, спрашивая и сама себе отвечая, но воображая, будто отвечает ей божья матерь, как умудренная женщина, знавшая, что такое любовь и самопожертвование.

Мало-помалу она обрела желанный покой.

София была из тех людей, которым кажется, что люди вообще добрые, ибо бог создал их по своему подобию. А дурных людей она жалела, потому как дьявол поверг их в грех, а они, будучи слабыми, не смогли ему воспротивиться. Когда в былые времена она видела на дороге человека в кандалах, за которым следовал вооруженный жандарм, она бежала вслед и совала ему кусок хлеба и кувшин с водой, а потом долго молилась за душу бедного грешника. Людям, обидевшим ее, она легко прощала, радуясь, что может быть доброй, и несла в церковь последний медный грош. Поэтому Тоадер, который глубоко ненавидел своих врагов, ее пугал. А теперь, когда она поняла, что в его руках власть и стремление все переделать еще в нем живо, она молилась днем и ночью, чтобы на него снизошла кротость, ибо мщение врагам — большой грех и дозволено оно лишь господу богу. Но молитвы Софии оказались тщетными, и она была на грани отчаяния.

София любила своего мужа и, любя, верила ему даже больше, чем себе. Его голубые, словно небо, глаза всегда открыто смотрели на нее, когда она жадно в них вглядывалась. Его жесткие мужские губы, прикосновение которых и сейчас приводило ее, немолодую уже женщину, в трепет, никогда не произносили лжи или бранного слова. На его худом, остром лице она всегда видела доброту и участие. Она любила своего мужа и гордилась, что любит такого человека. Горюя, что не все понимает в нем, она спрашивала себя: «Господи, за что же он их ненавидит? Он же такой добрый, а этих, кажется, убить готов». И она усердно и горячо молилась: «Пречистая дева, просвети меня!»

Она боялась за душу Тоадера, думая, по своей наивности, что им придется еще жить в загробном мире. Убежденная, что за ее честную жизнь и добрые поступки наградой ей будет божий рай, она не хотела расставаться с мужем. Счастье потусторонней жизни она по простоте душевной воображала как бесконечное продолжение того возвышенного состояния, какое несколько раз пережила, сидя в саду перед их хижиной. Тоадер пел про любовь глубоким, грустным голосом, а вокруг расцветала такая красота, что, казалось, и время останавливалось. Листья посаженных ими слив замирали, голуби, сделав круг, рассаживались на коньке крыши, умолкал певший вдали жаворонок, среди высоких облаков, которые тоже приостанавливали свое величавое движение, стихал ветер. А сама она слушала Тоадера, закрыв глаза и позабыв от переполняющего ее восторга, что живет на земле. И хотела вечного блаженства в раю. Но она любила мужа и с болью понимала, что никогда не оставит его и делать будет все, что делает он. И если он после смерти будет ввергнут в вечную тьму за то, что смело отстаивал правду, она тоже должна будет последовать за ним.

Она думала об этом, стоя на коленях и не утирая струящихся по щекам слез, а с полустертой иконы на нее смотрела благочестивым, полным жалости взглядом женщина с ребенком на руках.

Из церкви София вышла просветленная. Она радовалась, что встретит Тоадера примиренная сама с собой, не будет больше донимать его своими страхами. Радовалась, что ее не тревожит больше тень Флоари. Таково сердце любящей женщины, веру ее ничем нельзя поколебать и нарушить, но если от какого-нибудь удара появится в ней щербинка, вера исчезнет, а вместо нее пустит корни отчаяние.

Может, завтра она вновь будет бояться Флоари, опять не будет спать по ночам, вздыхая и заламывая руки в ожидании Тоадера. Она не боится, что Тоадер может согрешить. Тоадер не способен на бесчестный поступок и ложь. Но в нем может пробудится давнишняя страсть, которая, наверно, не угасла, а только задремала. Сейчас София не боялась этого. Его страсть вытеснило другое чувство. Но завтра не испугается ли София, не расплачется ли?