Было уже три часа пополудни, но Викентие все еще не добился вразумительного ответа. Он устал говорить и считать, а Герасим повторял, что дело это, мол, неплохое, стоит его обдумать. Может, они и подадут заявление…
В понедельник утром Тоадер Поп встал рано, и, когда вышел из дому, ему показалось, что все для него прояснилось. Он остановился посреди двора и внимательно, словно вернулся из дальнего путешествия, осмотрелся, проверяя, не изменилось ли чего, и удивился неизменности мира: все тот же неподвижный лес, из-под снежной его сермяги торчат черные стволы, белый как лунь хутор, сонные дворы. Над занесенными снегом домами занималось холодное утро. Безоблачное небо, сухой, колючий мороз. Словно злобный пес кружил он, впиваясь в щеки, в голые руки, исторгая слезы из глаз.
Тоадер чувствовал, что София следит за ним из-за занавески. Если бы он обернулся, то увидел бы ее озабоченный взгляд, который нежно, словно теплая шаль, обволакивал его. Но он не оборачивался, потому что жена застыдилась бы, отпрянула от окна и залилась краской, как пятнадцатилетняя девочка. Как всегда.
И все-таки все вокруг стало другим. Что-то сместилось, изменилось — ничтожно малое, незаметное. В привычном течении жизни появилось зернышко беспокойства, и оно мешало ему смотреть по-прежнему, думать как раньше. Ощущение тихой радости от красоты мира исчезло, он больше не думал: «Как прекрасно создан мир, летом — цветут луга, в садах зреют покрытые сизым инеем сливы, к которым даже прикоснуться боязно, — а вдруг растает иней? — огород с капустой и стрелками лука, что так и брызжет соком, только сожми в кулаке; душистый воздух над золотыми нивами; зимой — белый снег, огонь, дружелюбно потрескивающий в печи, старые сказки и нежные песни, что поются почти шепотом; хорошо жить на белом свете, пусть так хорошо и живут все люди». Но теперь ему казалось, что во всем таится червоточина. Мир прекрасен, как румяное яблоко, но изнутри его точит червь; даже в его собственном сердце, в мыслях, которые он выстрадал: за много лет и которые отбирал тщательнее, чем зерно от куколя, даже в них затаился червь. Тоадер вышел на улицу и направился в село. Он окликнул Янку Хурдука, который тут же вышел из дому, застегивая на ходу белый тулуп. Обут был Янку в новые сапоги, которые на каждом; шагу поскрипывали, словно они одни тяжело трудились, неся грузное тело хозяина. Тоадер подумал: «С чего это он вдруг вырядился?»
Они пожали друг другу руки, серьезно, как обычно, пожелали здоровья и обменялись внимательными взглядами.
По дороге Хурдук спросил:
— Что это с тобой было вчера вечером, Тоадер?
— Ничего. Горько мне стало.
— С чего это? Из-за разных глупостей?
— Ты что, глупостями называешь поведение Викентие, Мэриана и Ирины?
— Конечно, а что же еще?
Тоадеру трудно было себе представить, что можно быть настолько спокойным; верно, друг его чего-то не понимает, не отдает себе отчета…
— Ты уверен, что мы их выгоним? Уверен, что их родня будет голосовать против них?
— А как же?
— Думаешь, это так просто?
— Я этого не говорил. Но выгнать мы их выгоним. Кто станет терпеть рядом жуликов?
Лицо Хурдука было как всегда неподвижным, только губы и шевелились, а черные, как уголь, глаза смотрели куда-то вдаль.
Тоадер вздохнул и не ответил. Посреди села они расстались. Хурдук отправился к Аугустину Колчериу, бригадиру третьей бригады, чтобы побеседовать и с ним и с его людьми. Тоадер пошел в правление и поднялся в кабинет Ирины. Она была чем-то взволнована, нервничала, писала на листке цифры и стирала их. Здесь же сидели Ион Мэриан, Пэнчушу, Пантелимон Сыву и тоже нервничали.
Пэнчушу мял свою красивую черную шляпу, купленную за сто пятьдесят леев, которую носил и зимой и летом, стараясь показать, что он куда культурнее всех прочих. Сидя возле Ирины, он больше жевал, чем курил, сигарету и все время твердил:
— Не может быть, не может быть этого…
Ирина, белая как стена, перелистывала страничку за страничкой учетные книжки членов коллективного хозяйства, сверяясь со своей записной книжкой, и хваталась руками за голову:
— Боже, какое мошенничество!
Потом, уронив руки на стол, она в отчаянии воскликнула:
— Люди добрые, да ведь это грабеж! Они нас бесстыдно обворовали!
Пантелимон Сыву сидел, скрючившись на стуле, словно он был во всем виноват, и, глядя в пол, вздыхал:
— Я ж вам говорил, дело нечистое. У них двадцать тысяч трудодней, а у других пятнадцать — шестнадцать тысяч. Уж какие они там ни передовики, и землю зубами обрабатывают, двадцать тысяч трудодней многовато.
— Говорил, говорил! — закричал на него Пэнчушу. — Сказал один разок, да и то будто за тебя кто другой губами шевелил.
— А сколько раз тебе говорить нужно?
— Не настойчиво говорил! Вот что!
— Ты же счетовод, мне-то что…
И Пантелимон безуспешно пытался спрятать свои длинные руки и ноги, втянуть голову в плечи, чтобы его не было видно.
Ион Мэриан нервно курил сигарету, вставленную в длинный янтарный мундштук, стараясь не уронить пепел на свои белые, тщательно отглаженные брюки, и о чем-то сосредоточенно думал. Он не принимал участия в разговоре, и только когда Пэнчушу, нервно улыбаясь, воскликнул, словно обрадовавшись чему-то: «Все запутано, товарищи!» — Мэриан поддакнул: «Да, да…»
Тоадер ничего не понимал, но когда спросил, ему сообщили ошеломляющую новость.
Сравнивая свои записи с книжками учета бригады Викентие, Ирина обнаружила, что количество трудодней у тех, кто не так уж часто выходил на работу, завышено. Когда подсчеты были закончены, Пэнчушу вспомнил, что Викентие и в прошлые годы приписывал трудодни своим работникам. Выяснили, что украдена была почти тысяча трудодней.
— Мы бы и сейчас не заметили, — добавила Ирина. — Да мне чудно показалось, что Маришка, жена Партение Молдована, три недели была в родильном доме, а в книжке у нее что ни день — трудодень. Проверила по своим записям — ничего нет. Заглянула в книжки дочерей Боблетека. Рафила двадцать дней выходила работать в поле, а у нее записано шестьдесят два трудодня. Лучия была двенадцать, а у нее сорок трудодней. Корнелия выходила восемь раз, а записано ей двадцать пять. Сусана совсем не работала, и у нее пятнадцать трудодней. Все ясно: Боблетек — звеньевой, вот он и осчастливил свою семью. Жена Иоакима Пэтру в третьем звене у Ионицэ Молдована, она ни разу не выходила на работу, а ей записано десять трудодней. Жена Герасима Молдована за целый год раз тридцать появлялась в поле, да и то на полдня, а у нее пятьдесят трудодней. В бригаде Викентие наберется человек пятнадцать, которые вовсе не работали, а наработали около шестисот трудодней. Человек двадцать работали спустя рукава, и им приписано около трехсот трудодней за те дни, когда они на работу не выходили. Трудодни эти были вписаны в конце года, а мы на них не обратили внимания.
— Значит, дело это для них привычное. — Пэнчушу был удручен, но вместе с тем и гордился своей сообразительностью. — Теперь-то мы их вывели на чистую воду.
Тоадер выслушал все это, подошел к Пэнчушу и спросил:
— Ион, ты мог бы подсчитать, сколько они разворовали и какой ущерб принесли хозяйству? Сколько стоят все эти приписанные трудодни, пятнадцать сдохших свиноматок, поросята, родившиеся мертвыми, сдохшие овцы, потерянный прирост веса у свиней, которые не прибавляли из-за поноса (здесь нужно подсчитать только стоимость болтушки и картофеля, которые они съели)? А потом вывести, сколько бы пришлось на трудодень, не будь этих подлых дел.
— Подсчитать? — спросил Пэнчушу.
— Можешь или не можешь?
— Как это не могу? Конечно, могу! Через минуту все будет готово.
Пэнчушу вытащил свою книжечку с карандашиком, вставленным в корешок, и показал ее, как какое-то чудо.
— Не надо за минуту, Ион. Сделай за сто минут, за тысячу, но не ошибись ни на грош!
Всех удивило, как прозвучал голос Тоадера. В кабинет он вошел подавленный, мрачный, а теперь, казалось, воспрянул духом. Тоадер сел и в ожидании закурил цигарку.
В комнате стало тихо. Слышался только шелест бумаг, которые перелистывал Пэнчушу, и его монотонное бормотанье: «Пятью шесть — тридцать, ноль пишем, три в уме». Подсчеты заняли много времени. Пэнчушу весь ушел в работу: хмурился, облизывал губы, шептал: «Теперь проверим: семь плюс девять — шестнадцать, шесть пишем, один в уме». Глаза его блестели, он был горд, что ему доступно такое, к чему многие даже и прикоснуться боятся. Но он, Пэнчушу, считал себя математиком («меня мать родила для счетного дела»), когда ему приходилось делать подсчеты, глаза его загорались, он, казалось, сиял, так распирала его гордость, что он умный, любую задачку решить может. Но сейчас, тщательно подсчитывая стоимость трудодня, он испытывал особенно сладостное чувство: совершалась месть, о которой он давно мечтал. В молодости его много раз обманывали и прижимистые хозяева, и ловкие перекупщики, и сборщики налогов, а теперь он распутывал хитрые плутни своих давних врагов («Ого, я вам покажу! Не беспокойтесь!»). Удовлетворение столь ясно было написано на его лице, что Сыву шепнул Мэриану на ухо:
— Ему можно усы поджечь, он и то не заметит.
— Угу, — ответил Мэриан, но не засмеялся, хотя шутка ему понравилась. Он был расстроен, прикинув, что он и его жена работали не покладая рук и заработали семьсот трудодней, — убыток для них был куда больше, чем для тех, у кого трудодней было мало; по грубым подсчетам выходило около пяти мер, то есть целый мешок зерна. А мешок зерна — это большое дело для семьи, где куча маленьких ненасытных ребятишек. А ведь еще и картофель, и сено, и солома, и сахар, и деньги — все это у него отняли, украли. «На посмешище меня выставил, — думал Мэриан про Пэтру. — Он меня обкрадывал, а я его защищал». Потом Мэриан вспомнил, что Пэтру его родственник, двоюродный брат, и ему вдруг показалось, что Пэнчушу выводит теперь все эти цифры просто для того, чтобы обморочить людей, склонить на свою сторону. «Если Пэтру и мошенник, то не до такой же степени». И опять его охватило возмущение: какую нужно иметь наглость и бесстыдство, чтобы целое село обмануть! И попробовал представить себе, с каким видом, если все это правда, встанет он на собрании и скажет: «Пэтру нельзя исключать, он — середняк!» И ему опять хотелось надеяться, что Пэтру ничего особенного не делал. Конечно, обман был. Ирина, Тоадер и все остальные не будут врать и возводить напраслину, но, может, найдется какой-нибудь выход, чтобы выделить Пэтру из этой шайки, иначе позор падет на весь их род. Если бы можно было собрать тайком всех родственников, выспросить у Пэтру, дать ему хорошую взбучку и заставить вернуть все, что он утаил, или сложиться и возместить убытки, но только так, чтобы в деревне не узнали, что