— Что всех Боблетеков исключат из хозяйства…
— Исключат.
— И Пэтру?
— И его.
— И еще кое-кого исключат. Тебе Тоадер не сказал?
— Нет.
— Флоарю.
София не ответила. Она посмотрела на Ляну, сделав вид, что не понимает. Женщина, стоявшая перед нею, испытующе глядела на нее, не скрывая, что ей доставляет удовольствие покопаться в чужой душе.
— Флоарю? — переспросила София, превозмогая досаду, что этой женщине больше не о чем и поговорить.
— Ага! Флоарю, сноху Обрежэ. Знаешь, ту… Ну, ту, которая была зазнобой Тоадера.
— Слыхала.
— А ты слыхала, что Тоадер не хотел ее исключать, это другие его заставили, то есть партия. Нужно, говорят, всех кулаков выгнать, а Тоадер говорит, что Флоарю пожалеть нужно, потому что она и не кулачка вовсе, а из бедняков, а другие говорят, не защищай ты ее, вот и исключают ее, Флоарю-то…
София охотно оставила бы Ляну разговаривать с плетнем, но не позволяла вежливость, да и сама София не хотела дать этой сороке повода считать, что она не доверяет мужу. А Ляна все стрекотала:
— Может, ты не знаешь, но он ведь ее крепко любил. Все село удивлялось, как он ее любил, они ведь чуть не утопились в Муреше, когда ее замуж выдали за худосочного Вирджила! И сейчас, видать, он ее не забыл, все еще сердце из-за нее екает. Не будь этого, чего бы ему ее защищать… София, дорогая, ты не сердись, что я тебе сказала… Не сердись, слышишь! Убей меня бог, если сказала больше того, что слышала…
— Я не сержусь, Ляна. Чего мне сердиться? На то и язык у людей, чтобы говорить… Ну, до свиданья, я пошла, а то уже поздно.
— Иди, София, иди с миром…
София шла по узенькой хуторской улочке и с горечью думала, что есть еще люди, которые своей глупостью могут замутить и самый чистый колодец. София не верила ни одному слову Ляны, да и верить-то было нечему: откуда Ляне знать, что за человек ее Тоадер? «Глупые, бестолковые люди! Может, и другие говорят так же, как и эта баба, которая, кроме как на пасху, и пыли в доме не сотрет. И почему они так говорят о Тоадере? Что он им сделал? Ничего. Он из-за них убивается, ночи не спит. Тоадер, Тоадер, почему тебе кажется, что все люди такие, как ты?» Но если ему это сказать, он рассердится, будет думать, что она опять боится, хочет, чтобы он стал покорным, терпеливым, как женщина; а она и сама не знает, чего она хочет, что ей нужно. Все, чего она так страстно желала до сих пор, как видно, не сбудется, и теперь ей остается только одно: сделать так, как хочется мужу. Но вот находятся люди, которые завидуют и этому маленькому счастью. Почему?
Софии пришлось еще раз остановиться возле двора Хурдука. Леонора как раз кормила кур и кричала на петуха, который бессовестно отгонял кур от кукурузы. Увидев Софию, она перестала кричать на жадного отца куриного семейства и поспешила к калитке.
— Доброе утро, София. В село идешь?
— Да.
— Купи мне немножко соли.
— Куплю. Давай деньги.
— Денег у меня нету. Я тебе яичек дам.
— Хорошо, давай яички.
Передавая Софии яйца, Леонора смотрела на нее с нескрываемым злорадным любопытством, отыскивая на ее красивом лице следы тревог и бессонных ночей, но, не найдя их, заговорила, растягивая слова:
— Слыхала, чего наши мужики задумали?
— Слышала.
— Ну, и что ты скажешь, не рехнулись?
— А почему рехнулись?
— Разве не видишь, что в них словно бес вселился? Кажется, умрут, если хоть четверть часика посидят на месте.
— Они лучше знают, что делают…
— Своему-то я не удивляюсь. Уж он такой. Если Тоадер в колодец бросится, так и он за ним. Они уж на веки вечные связаны…
— Друзья…
София ждала, что и острая на язык Леонора поведает ей своим певучим голосом, о чем говорят на селе, и старалась заранее принять самый безразличный вид. Она смотрела на соседку и удивлялась, как это та среди бесконечных домашних забот находит еще время и для разговоров. В эту минуту на пороге показалось трое младших ребятишек. Несмотря на мороз, они вышли почти голяком, протирая заспанные глазенки, и хором принялись звать мать, чтобы она их накормила. Леонора крикнула, что крынка с молоком в печи, а хлеб на столе, могут поесть и сами. София хотела было сказать соседке, чтобы та пошла, присмотрела за детьми, ведь они еще маленькие, натворят еще чего, но побоялась, что Леонора примет это за желание избавиться от неприятного разговора. Она только ласково взглянула вслед ребятишкам, которые с визгом бросились в дом, и вздохнула. «Много у них детей, трудно им приходится, — подумала она. — И все-таки больше порядка и чистоты могло бы быть в этом доме, где две старшие дочери уже на выданье!»
Леонора на свой манер поняла вздох Софии и с сочувственной улыбкой опять запела:
— На Тоадера я удивляюсь… — она остановилась — как, мол, София? Но та равнодушно глядела куда-то в сторону занесенного снегом леса. «Притворщица», — подумала Леонора и продолжала: — Ты сама знаешь, он ведь из них самый сумасшедший. Всех за собою тянет.
— Если бы они не захотели, кто бы их заставил, они не волы…
— Без Тоадера не было бы такого переполоха, а все из-за того только, чтобы выгнать Флоарю из хозяйства.
— Не одну ее…
— Нет, конечно. Это уж больно бы в глаза бросалось. Но ведь и детишки знают, что из-за нее пошла вся эта заваруха, не успокоится Тоадер, пока Флоарю не выгонит. И какое прощенье может быть женщине, которая так поступила? Другие, глядишь, и смилостивились бы, как-никак из бедной семьи, но Тоадер ни за что на свете. Ты же знаешь, как она над ним издевалась, когда они молодыми были, а он ее любил так, что чуть было голову не потерял… Дядя Филон ему говорит: «Да прости ты ее, Тоадер». А Тоадер покраснел весь да как закричит, аж все перепугались: «Ничего не прощу!»
София с удивлением смотрела на эту маленькую женщину, которая была когда-то красивой, но преждевременно состарилась, высохла, почернела. Мало разве забот падает на ее седую голову? И где она время находит, чтобы копаться в чужих несчастьях? Или, может, тогда свои меньше кажутся?
— Это тебе Янку рассказывал? — спросила София.
— Янку? Ты думаешь, из него хоть слово вытянешь? Это ж скала.
— Это правда, — обрадованно сказала София и, попрощавшись, быстро-быстро зашагала к селу.
Поп Крэчун сидел в одиночестве за столом «Петейного отдела». Перед ним стояла четвертинка, в которой оставалось пальца на три дрожжевой водки. Поп взирал на эти мутные вонючие остатки с некоторой грустью и поглаживал седую бороду, пожелтевшую вокруг рта от табака. В комнате сидели еще два старика и, не торопясь, попивали крепкую водку, протяжно вздыхая и вытирая слезы после каждого глотка. Совсем еще недавно здесь стоял несусветный шум, комната была забита горластыми молодыми крестьянами, которые чуть было не учинили драку. Но Филон Герман утихомирил их, и теперь все разошлись. Осталось только трое молчаливых стариков, сидевших порознь за тремя столами и о чем-то думавших.
Мысли попа Крэчуна не были особенно ясными. Затуманивала их водка, которая растекалась по жилам и согревала его. Поп находился в той стадии опьянения, когда предметы начинают расплываться и весь мир становится необычайно легким, словно стоит только подуть на него, и он рассеется, будто шарик одуванчика.
Через открытую дверь в соседнее помещение — «Бакалейный отдел» — он увидел Софию, жену Тоадера. Она тоже заметила его и поздоровалась, смущенно улыбнувшись: Крэчун был ее духовником, у которого дважды в год она исповедовалась и которого вовсе не стыдилась, потому что был он человеком старым и понимающим.
Улыбка женщины, оказывающей уважение его старости, напомнила Крэчуну, что он должен ей что-то сказать, но вспомнить он не мог. Сквозь легкий туман он видел,, как София что-то попросила у продавца, протянула ему бутылки, стояла, ждала. «Красивая в свое время была женщина, видная, — подумал поп Крэчун, — да и теперь не уродина». И с уважением, какое не очень-то ему было свойственно, потому как он считал себя знатоком людей, продолжал размышлять: «Порядочная женщина!» И вспомнил: Обрежэ просил его поговорить с Софией. Встал, допил водку прямо из бутылки и, осторожно ступая, подошел к ней.
— Добрый день, София, — заговорил он.
— Целую руку, батюшка, — смиренно ответила она.
— София, я бы хотел попросить тебя кое о чем.
Поп говорил сбивчиво, потому что не знал, как приступить к делу, да и сомневался, нужно ли это.
Женщина ждала, полная любопытства и удивления, а поп молчал, глядя через окно на улицу и поглаживая широкую сивую бороду. София осторожно поставила одну за другой бутылки в корзину, застегнула душегрейку, но уйти не решалась. А поп все молчал. Заметив, что она собралась уходить, Крэчун как-то задумчиво и нерешительно тоже двинулся к выходу. Он зашагал по дороге. Соблюдая приличие, на расстоянии шага от него последовала София.
— Ты знаешь старика Обрежэ, — обернулся к вей поп, — Теофила?
— Знаю.
— Стар он, очень стар…
София молча остановилась. Она ничего не понимала.
— Ты знаешь, что ему мирно жить не дают, простить не могут…
— Кто это?
— Да, как их там, коммунисты…
София залилась краской и опустила глаза, но поп Крэчун заметил ее смущенье и сам смутился, потому что не знал, что же ему говорить дальше. Нужно было бы защищать Теофила, просить о снисхождении к нему, но он понимал, что глупо говорить об этом с женщиной, которая ничего не может сделать.
— Человек он старый, — продолжал поп упавшим голосом, — жить ему немного осталось… Понимаешь?
— Не понимаю.
— Зачем же его притеснять?..
— А кто притесняет?
— Я ведь сказал тебе…
— Ничего я не знаю.
София рассердилась и смотрела вдоль дорога, ожидая, когда же поп Крэчун оставит ее. Она смутно догадывалась, что дело, о котором он хочет ее просить, не совсем чистое, раз уж сам батюшка виляет, не желая говорить прямо. К тому же слово — «коммунисты», которое он произнес, словно обвинение, задело ее за живое, ведь речь-то шла о Тоадере, а когда задевали ее мужа, она легко могла забыть об уважении, которое надлежит оказывать священнику.