Вскоре явился и Иоаким Пэтру. Маленький, юркий, он смешался с теми, кто стоял около стены, и мало кто заметил его приход.
Все курили, кто-то распахнул окно. Одна из женщин крикнула: «Закрой, холоду напустишь!» Ей ответили: «Ничего, не замерзнешь». «Не бойся, — закричал, перекрывая голоса, Виорел Молдован, — сейчас здесь жарко будет!» Шутка понравилась, зал грохнул от хохота.
В комнате партийной ячейки в это время сидели Тоадер Поп — видно, что эту ночь он не спал, Янку Хурдук с Георге, оба молчаливые и неподвижные, и Филон Герман, читавший какие-то бумаги. Читал он медленно и очень внимательно, потому что рука была не его, а Ирины и буквы были слишком мелкими и косыми. Время от времени старик отрывался от бумаг, листал «Устав коллективных сельских хозяйств», лежавший перед ним, и, пробурчав: «Хорошо», снова принимался за чтение. Кончив читать, Филон Герман вышел из комнаты и поднялся на второй этаж, чтобы сказать Ирине, что и он и остальные коммунисты одобряют доклад, который она будет делать на собрании, но только он чуть-чуть длинноват и хорошо бы его немного сократить.
— Как же это случилось, Янку? — спросил Тоадер, когда старик вышел.
— Вот так, как я тебе рассказывал.
— До того дошел, что из-за девушки стали драться, а, Георге?
— Это отец меня бил. Я его не трогал.
— Этого только еще не хватало… — хмыкнул Хурдук.
Тоадер посмотрел на Георге, лицо его было в сплошных синяках.
— Крепко ты его избил, Янку.
— Как бил, так и бил.
— Уж не так крепко, — сказал, покраснев, Георге.
— Нехорошо, Янку. Ведь он взрослый, не сегодня-завтра в армию пойдет.
Отец и сын молчали, опустив головы.
— Поговорил бы, объяснил ему все. Будто ты сам не знаешь, как любовь захлестывает.
— Знаю, да не за это я его бил.
— И за девушку не нужно было бить. Рассказал бы ему, как Боблетек тебе не заплатил, сказав, что ты трех ягнят съел, и как тебе же пришлось в тюрьме сидеть за то, что дал ему по морде.
Янку с коротким смешком ответил:
— От этой пощечины он чуть богу душу не отдал.
— Ручка у тебя тяжелая, — рассмеялся и Тоадер.
— Да, тяжелая.
— Потому-то и нечего сына бить. Не бил же ты его в детстве.
— Дважды хворостиной.
— А теперь кулаком… Когда у тебя такой сын, как Георге, у тебя не только сын есть, а еще и товарищ и друг, и разговаривать с ним нужно как с другом. Будь у меня такой сын, мне бы сердце не позволило его отколотить.
В голосе Тоадера прозвучала печаль. Хурдук вспомнил: «Нет у него сына. Совсем маленьким умер».
— Ладно, Тоадер, — сказал он вслух. — Я все понял. Твоя правда. Только мне тогда некогда было судить да рядить. — И, помолчав, добавил: — Когда он сказал, в кого влюбился, у меня в глазах потемнело.
Хурдук замолчал и смотрел на Георге. Тот сидел бледный, не отрывая глаз от пола. Думая, что парень все еще сердится и долго еще будет сердиться, он воскликнул:
— Я же отвечаю за жизнь своего сына.
— Не так надо, Янку, — сказал Тоадер, подымаясь. — Но мы это дело с тобой вдвоем обсудим. Ну а теперь пошли на собрание.
Викентие снова был один, лежал на сером, пыльном диванчике и думал.
Часа три назад он вернулся от Герасима Молдована, у которого собрались все представители рода Колчериу и Молдованов. Был здесь и Аугустин Колчериу, бывший председатель коллективного хозяйства, со старшим сыном Василикэ, и Макарие Поп, который не походил на всех своих родственников: у него была маленькая голова, и он давно уже не носил усов. Фигурка его совсем терялась среди этих крупных мужиков. Не походил он на них и одеждой: всегда носил старые вытертые штаны и сильно поношенные рубахи. На его долю много выпало в жизни разных несчастий, и теперь он все хлопотал и экономил, стараясь приодеть свою дочь, которой хотел собрать богатое приданое и даже построить дом. Сошлись они с самого раннего утра, недоумевая по поводу столь неожиданного созыва общего собрания. Они и сейчас держали сторону Флоари и были полны решимости защитить хотя бы ее, если не удастся отстоять и Корнела. Поведение его не располагало к тому, чтобы записывать его в родственники, и поэтому, когда речь заходила о нем, его называли «сыном Флоари», а не по имени. Аугустин Колчериу высказывал мнение, что не нужно вмешиваться, а просто воздерживаться всем от голосования, чтобы никого не обидеть. А его сын Василикэ, молодой и красивый, как и все в их семье, упорно стоял на том, что и Флоарю не нужно защищать. Макарие Поп придерживался такого же мнения. Все село знало, что Макарие ненавидит Боблетека еще со времени процесса с банком «Албина», когда у него из дома забрали все под метелку. Теофила Обрежэ он тоже ненавидел, потому что пять лет работал у него вместе с дочерью и ничего не заработал. По его подсчетам, честная расплата за труд должна была быть больше стоимости двух югаров земли, которые отобрал у него банк, если даже пришлось бы платить золотом. Макарие твердил: «Может, Флоаря и порядочная женщина, ничего не скажу, но простить не могу ей. Она ела себе и толстела, а у меня и у всех остальных дети с голоду пухли. Не забуду этого и не прощу».
Викентие не интересовал этот спор. Он отозвал в сторону Герасима Молдована и спросил так, чтобы не услышал Макарие Поп:
— Написали заявления?
— Нет, — ответил Герасим, немного смутившись.
— Почему?
— Да мы посоветовались между собой и решили: подождем, посмотрим, что на общем собрании будет.
— Как это так: что будет?
— Может, и отстоим Флоарю ж же выгонят ее.
— А тогда что будете делать?
— Тогда и выходить нам не нужно…
— Ага!
Викентие даже не пытался спорить. Он ушел, не попрощавшись, вернулся домой и повалился на серый плюшевый диванчик, как был: в сапогах, полушубке и шапке.
Еще вчера вечером он был весел и выпил несколько стаканов вина. Даже Анике поднес стаканчик, и она робко поблагодарила его. Потом он представил себе, как выложит на стол перед Ириной больше двадцати заявлений о выходе из коллективного хозяйства, как она перепугается и расплачется, словно самая обыкновенная баба, а он будет смеяться, посматривая на нее, и она поймет, что он думает: «Это тебе от меня! Кушай на здоровье!» — как он выйдет потом, ни на кого не глядя.
А теперь он лежал у себя в комнате и не знал, что же ему делать. Из-за этих Молдованов и Колчериу, из-за этих дураков и ослов, которые и мозгами-то пошевелить не могут, а способны только шарахаться, как стадо баранов, проваливался весь его блестящий план.
Викентие стонал от бессильной злобы, не понимая, почему собрание было созвано сейчас, а не через неделю, как это было решено. Это спутало все его карты. Почему они Так поторопились? Может, им что-то известно? Может, они что-то разнюхали? И откуда повылезали все эти враги, чтобы встать ему поперек дороги? Что они имеют против него? Ох, как он их всех с Тоадером вместе заставил бы плясать под свою дудку! Ведь никого среди них нету, кто бы сравнился с ним, Викентие, умным и опытным, и вот на тебе: люди уважают и слушаются только их. Конечно, дурак только дурака и слушает, а вот умного, словно нечисть какую, стороной обходит.
Викентие с удовольствием не пошел бы на собрание, но побоялся. Нужно идти и кричать вместе со всеми этими дураками: «Долой кулаков!»
Он встал и быстро зашагал через площадь к правлению, которое находилось как раз против его дома.
В нетопленной комнате Теофила Обрежэ сидел в тулупе Иосиф Мурэшан и смотрел, как старик вот уже который час молится перед иконой в серебряном окладе.
Мурэшан пришел сюда еще на рассвете со смешанным чувством страха и радости, чтобы сказать Теофилу, что сегодня состоится собрание, что все его уловки ни к чему не привели: коммунисты оказались деловыми людьми, их не запугали ни ловко подстроенные драки, ни убитая свинья Ирины, ни задушенная собака Пэнчушу. От этого они еще больше обозлились, как это он, Мурэшан, и предсказывал, и вот созывают собрание именно тогда, когда это меньше всего благоприятно для Обрежэ.
Но Теофилу Обрежэ, казалось, ни до чего не было дела. Насмешливо осклабясь, смотрел Мурэшан, как голова старца клонилась на грудь, как у него дрожали губы. «Дрожишь от злости, старый хрен!» — сказал он про себя и яростно затянулся цигаркой, почувствовав, что сам дрожит еще больше.
— Слушай, дядя Теофил, я пойду. Мне нужно быть на собрании.
— Иди, сын мой, и да направит тебя бог!
— Куда он, к черту, направит?
— По пути истинному, сынок. Я за вас молюсь. С нами бог.
— Хорошо, что хоть бог-то с нами.
Обрежэ со стоном выпрямился и подошел к Мурэшану. Лицо его было таким кротким и печальным, что Мурэшан даже испугался.
— Прошу тебя позаботиться о мальчике.
— Как я о нем позабочусь? Я же говорю, что попался. Я у них на подозрении. Я и сам должен остерегаться.
— Господь бог хранит нас всех.
— Бог на небе, а я иду на собрание здесь, на земле.
— От всей души прошу, позаботься о мальчике. Мысли нехорошие у него в голове.
— Ага! Хочет убить Тоадера. Не мешало бы.
— Нет, сын мой. Корнелу нехорошо быть там. Он еще молод.
— Даже ты не мог его отговорить.
— Будь рядом с ним. Не оставляй его.
— Не хочешь ли ты, чтобы я убил Тоадера?
— Иногда и греховной дланью господь бог вершит правосудие и справедливость.
— Ого! Да ты не дурак… — усмехнулся Мурэшан. Он стал весь восковым и дрожал, будто кусок студня. — Я понимаю, дядя Теофил, чего ты хочешь. Но только ты не думай, что я один пойду в могилу. Я за собой и других потащу, не беспокойся.
Мурэшан нахлобучил большую барашковую шапку на глаза и сказал, показывая желтые зубы и бледные десны:
— Пойду на собрание кричать: «Вон кулаков!»
Иосиф Мурэшан вошел в зал сразу же вслед за Тоадером и Филоном Германом. Возникла заминка, и ему удалось незамеченным пробраться на другой конец зала, где сидел Боблетек, и что-то шепнуть ему на ухо. Потом он протолкался к стене и встал рядом с лавкой, где сидели Флоаря и Корнел. Все молча ждали. Открыли еще одно окно, но все равно в зале было накурено, пахло потом и овчиной.