Избранное — страница 81 из 89

Сев чуть поодаль от членов правления, Тоадер Поп обвел глазами зал. Он увидел перед собою множество голов и не пытался даже разглядеть лица, которые показались ему похожими одно на другое. Ловя на себе внимательные, испытующие взгляды, он чувствовал между собой и залом пропасть, и ему становилось не по себе. Но по мере того как Тоадер успокаивался и собирался с мыслями, безликая толпа стала знакомыми ему людьми, с которыми он жил бок о бок вот уже много лет. Он мог бы узнать их даже в темноте — по голосу или с вершины холма — по походке. Он знал, кто с кем водит дружбу и кто кого терпеть не может, сколько у кого детей и кто как ладит с женою. Знал каждый дом, каждый двор, знал, какой у кого характер, достоинства и недостатки. Мог бы рассказать, кто как жил до сих пор и как кому хочется жить дальше. И сам себе удивлялся, припоминая о каждом мельчайшие подробности.

Посреди зала, раскрасневшись от жары и волнения, сидел, расстегнув тулуп, Илисие Молдован, по прозвищу Брюхан, любящий много и вкусно поесть и разжиревший, как боров. Рядом с ним сидела его жена Сусана, крупная женщина со злыми глазами. В молодости, тоненькая и высокая, она была очень хороша собой, а теперь раздалась, располнела под стать своему мужу. На селе все знали, что Илисие во всем послушен жене и ничего не скажет без ее согласия и благословения. По другую сторону от Илисие сидела Мэриуца, их дочь, их гордость. Неведомо в кого уродилась она такая маленькая и хрупкая, но, несмотря на красоту, парни не очень-то за ней ухаживали, потому как мать не приучила ее к работе. Злые языки поговаривали, что худенькая она потому, что родители все в доме поедают, оставляя ей одни крошки, которые она и клюет, словно птичка. Конечно, никто этому не верил, даже сами насмешники, потому что родители любили ее без памяти. Два года назад Мэриуца заболела, так Илисие Молдован продал двух откормленных свиней, а Сусана — свое знаменитое монисто из старинных венгерских золотых, для того чтобы отвезти ее к самым знаменитым докторам в Бухарест. За несколько недель Илисие и Сусана высохли, сон и аппетит потеряли.

Напротив Илисие сидел щупленький Макарие Поп с лицом, похожим на сушеную сливу, — морщинистым, худым и темным. Хотя за свою жизнь перенес он множество несчастий, но остался добрым человеком, и это сразу было видно, стоило только взглянуть в его синие, немного слезящиеся глаза, время от времени вспыхивавшие лучистыми искорками смеха. Парнем он влюбился в Сусану Мэрджиняну, а она на него и внимания не обращала, потому как был он маленький, черный, да и танцевать не умел. Сусана вышла замуж за Илисие Молдована, а Макарие исчез из села: говорили, что он нанялся в услужение в какой-то боярский дом в Бухаресте. Прошло шесть или семь лет, и он вернулся с беременной женой, такой же маленькой и некрасивой, и годовалым ребенком. Купили они два югара земли и стали кое-как перебиваться. Работали вдвоем как одержимые, днем и ночью, летом и зимой, вбив себе в голову сделать сына «господином», так как он оказался способным к учению, а дочери дать в приданое три-четыре югара земли. И столько усилий они прилагали, чтобы осуществить свою мечту, что люди прониклись к ним уважением. Сын их перешел в четвертый класс гимназии, когда во время тяжбы с банком «Албина» Макарие потерял все, что с таким трудом приобрел: два югара земли, пару коров, свинью. Даже сад возле дома и тот продал. Тогда-то и обнаружилась вся сила этого щуплого, некрасивого человечка. Он не повесился и сына не забрал из школы. Жена его нанялась в гимназию уборщицей, чтобы быть поближе к сыну. А он с дочерью пошел в работники к Теофилу Обрежэ. Пять лет они мучились, пока парень не кончил учиться и не сказал: «Теперь мне помощи не нужно, теперь я сам знаю, что мне делать». Только сам парень знал, чего ему стоило стать врачом. «Да не таким дохтуром, который одни рецепты пишет, а самым лучшим изо всех, который других учит в дохтурской школе в Клуже». Когда Макарие Поп произносил эти слова, он плакал, как женщина. Раза два его сын приезжал в село. Был он маленьким и черным, как отец, на носу у него сидели очки, говорил он рассудительно и приветливо и вообще вел себя, как самый обыкновенный человек. Он и посоветовал отцу: «Вступай в коллективное хозяйство, это правильно».

Тоадеру показалось странным, что именно сейчас он думает обо всем этом, хотя две недели и даже три дня назад, думая о селе и о членах коллективного хозяйства, он разделял их примерно так: «сознательный», «принципиальный», «колеблющийся». Тоадера так взволновало это открытие, что на какой-то момент люди опять исчезли с его глаз, словно их затянуло туманом. Ничего нового тут не было, все он знал давным-давно, но лежало это где-то в тайниках его мозга, постепенно накапливаясь, собираясь одно к одному, как осенью на лугах собираются аисты, щелкая своими длинными клювами, и в один прекрасный день расправляют крылья и с шумом поднимаются в небо. «А что же они думают?» — спросил себя Тоадер, напрягаясь, чтобы снова различить отдельных людей, и с удивлением заметил, рассматривая эти неподвижные внимательные лица, что почти все они одинаковы, что на них отпечаталось нечто необычное, заставляющее их быть похожими друг на друга, как становятся похожими между собой все люди на свадьбе или на похоронах. Но о чем они думали сейчас, он не мог угадать, люди не были ни веселыми, ни печальными, они ждали.

Ирина начала свой доклад. Тоадер взглянул на нее. Она побледнела, руки у нее дрожали, и она никак не могла овладеть своим тоненьким голоском, который все время затухал. В зале стояла такая тишина, что отчетливо было слышно шуршанье листов у нее в руках и ее прерывистое дыхание.

Тоадер снова повернулся к залу. Люди напряженно смотрели на Ирину, стараясь не упустить ни слова. Он заметил Софию, сидевшую в дальнем конце рядом с Равекой, женой Валериу Молдована, с которой она дружила с детских лет. София, казалось, не слушала Ирину; большими, доверчивыми глазами она смотрела только на Тоадера. Лицо у нее было строгое, но, когда взгляды их встретились, в уголках рта затеплилась улыбка и тут же исчезла, словно София считала неприличным улыбаться мужу на людях.

В это время в зал вошел Викентие Пынтя, без всякого стеснения растолкал людей, прошел, не торопясь, перед столом президиума, даже не взглянув туда, словно это была стена, и, не прося разрешения, уселся между Герасимом Молдованом и Аурелом Молдованом на первую лавку. Только теперь он снял шапку и поглядел на президиум. Усмехнулся при виде бледной и торжественной Ирины и отвел взгляд от Тоадера, не скрывая неприязни, которую вызывал в нем этот человек.

Поначалу Тоадер подумал, что Викентие все это делает из-за того, что ему не по нраву исключение Боблетеков и Иоакима Пэтру из коллективного хозяйства. Ближе к полуночи, видя, как тот петушится и требует исключить всех, кто держит сторону этих «бандитов», он изменил свое мнение. На другой день с изумлением убедился, кусая от досады локти, что не знал, каков же на самом деле Викентие.

Ирина читала свой доклад, он и после сокращения был длинным и полным всяческих подробностей. Однако люди слушали ее с напряженным вниманием, не выказывая никакого недовольства, и Тоадер даже подумал, что все обстоит гораздо благополучнее, чем можно было предполагать после всеобщего волнения, к которому подстрекали, конечно, те, кто чувствовал себя слабым и в меньшинстве. Но Тоадер волновался гораздо больше, чем все остальные, он боялся чего-то такого, что пока еще никак не прояснилось для него самого. Сам того не сознавая, он принялся отыскивать среди сидящих в зале Корнела Обрежэ и тут же нашел его рядом с Флоарей. Он сидел на кончике лавки, и ему не было никакого дела до того, что людям постарше приходится стоять. Корнел смотрел не на Тоадера, а на Ирину, и лицо его было искажено яростью. Увидев это перекошенное лицо, Тоадер вздрогнул и помрачнел. София, проследившая за его взглядом, решила, что он смотрит на Флоарю. Она вся сжалась и опустила глаза.

Когда в докладе Ирины впервые прозвучало имя Иоакима Пэтру, по залу пошло легкое волнение, а из угла донесся ропот. Несколько человек начали что-то обсуждать приглушенными голосами, а соседи — требовать, чтобы они замолчали. Ирина прервала чтение и сказала:

— Товарищи, я закончу отчет правления, а потом вы возьмете слово и выскажете свое мнение.

— Правильно!

— Тише!

— Давай дальше, Ирина!

В зале снова стало тихо, и Ирина продолжала свой доклад. Голос ее обрел силу и ясность. Но тишина длилась недолго. Когда она упомянула об овцах, которых пасли на болоте, и свиноматках, поднялся такой шум, что голоса ее совсем не стало слышно.

— Вранье! — закричал Константин Поп, двоюродный брат Иоакима Пэтру. Всех удивил этот выкрик: кто не знал, что Константин затаил злобу на Иоакима, который продал ему больную корову, сдохшую через неделю? — Все вранье! Пэтру не виноват, он середняк.

— Вранье? — взвизгнула Леонора Хурдук, вскакивая с места. — Тогда, значит, и то вранье, что зовут тебя Константином и что ты непроходимый, как болото, дурак.

— Ты меня дураком не обзывай, слышишь!

— Не слышу.

— Услышишь!

— Если захочу. Хорошего защитника нанял Пэтру! Никакое это не вранье, товарищи! — Леонора говорила быстро и яростно, ее пронзительный голос мог разбудить и мертвого. — Не знаю, что там с овцами было, но про свиноматок мне доподлинно известно. Заморил он их голодом, а потом дал им пойла, да такого горячего, что рука не терпит. Я ему говорю: «Что ж ты делаешь? Ведь заболеют свиньи!» А он мне отвечает: «Да пропади они пропадом, эти свиньи, не мои они!»

Голоса зазвенели удивлением и возмущением, заглушив вопли Константина Попа. Люди разбились на группы, ругались, вскакивали, размахивали руками, снова садились, расстегивали суманы, застегивали их. Только Колчериу и Молдованы сидели молча и выжидали. Никто не слышал Ирину, которая надрывалась: «Успокойтесь! Тише!» Тогда поднялся Пэнчушу и во весь голос протяжно закричал:

— Люди добрые! Успокойтесь!