Даже сейчас Корнел вызывал у него сочувствие, хотя Тоадер понимал, что оно напрасно, и сам он, если встанет, ничего другого не скажет, кроме как: «Выгнать паршивца вон!» — хотя, быть может, в жилах этого паршивца течет его кровь.
Тоадер вздрогнул, перехватив взгляд Софии. В этом взгляде было и смущение, и боль, но только не упрек. Она как бы говорила: «Ты не бойся. Я тебя не заставлю краснеть». Тоадеру показалось, что он освобождается от гнета тяжкого сна, который тянулся слишком долго. Но ему неведомо было, что и на его лице застыло такое же каменное выражение, как и у остальных, и София со страхом ждет, что вот-вот он заскрипит зубами.
София будто издалека слышала весь этот шум, разговоры, выкрики, ругань, угрозы, кипевшие вокруг нее, но непонятные ей. Ей все это казалось бессмысленным ребячеством, игрой. Как и любая детская игра, она закончится ссадинами, синяками, обидой и слезами, которые на следующий день будут забыты.
Для нее имело значение только одно: ее страх, который она так тщательно скрывала всю жизнь и который, как ей казалось, еще совсем недавно она похоронила навек. Здесь, совсем рядом с нею, сидела Флоаря, все еще красивая, с белым гладким лицом и черными печальными глазами, как у пречистой девы Марии, и в ее сторону был устремлен взгляд Тоадера.
София всего лишь раз бросила на нее короткий взгляд, и скорее догадалась, чем увидела, что это она, ощущая каким-то чутьем ее присутствие, различая ее дыхание, слыша приглушенные вздохи. Флоаря казалась ей куда красивее, чем была на самом деле.
София смотрела на Тоадера, следила за каждым его движением, взглядом, стараясь угадать горе или обрести радость. Окаменевшее лицо Тоадера ее напугало, но мало-помалу она поняла: события развертываются не так, как хотелось бы Тоадеру, и стала мучительно думать, не может ли она хоть чем-то помочь ему. И страх перед Флоарей, и горькое тревожное чувство, которое внушало ей присутствие этой женщины, отступили куда-то, потому что все ее внимание, все ее существо сосредоточились на одном: как помочь Тоадеру?
Прошло уже минут пятнадцать, как Ирина кончила доклад и села на место. Ион Мэриан, председательствующий на собрании, побледневший, сдавленным голосом предложил высказываться, но люди хмуро молчали.
Из глубины зала доносился глухой ропот.
— Молчи! Ты не прав! — прозвучал чей-то голос.
О чем шел спор, было непонятно. Тоадер узнал нескольких человек из бригады Викентие Пынти и Алексе Мога, восьмидесятилетнего старика, который уже не мог работать. Может, он и произнес эти слова, потому что казался взволнованным и сердито поглядывал на одного из своих сыновей, Александру, тоже уже пожилого человека, который работал в бригаде Викентие и от которого тот много раз пытался избавиться, потому что был он колючим и упрямым мужиком и за словом в карман не лез.
Когда Герасим Молдован медленно и нерешительно поднял руку, глядя куда-то в сторону, мимо Иоана Мэриана и других членов президиума, Колчериу и Молдованы зашевелились. До сих пор они все сидели молча и неподвижно, и только когда Викентие признался в краже трудодней, а Пэнчушу зачитал из своей книжечки цифры, зашептались между собой. И теперь они опять что-то спрашивали, перебрасываясь словами, непонятными для других, понимая друг друг с полуслова, по взмаху руки, по кивку головы.
— Ты хочешь что-то сказать, дядя Герасим?
— Сказать-то я ничего не хочу, а вот хочу спросить.
— Спрашивай, дядя Герасим.
— Чего это ты хочешь спросить? — обратился к нему довольно громко Аурел Молдован.
— Да вот хочу спросить… Значит, с этими трудоднями… кто это их украл?
— Про это самое и я хотел спросить! — сказал Аурел Молдован.
Кто-то выкрикнул из зала, передразнивая Герасима:
— Кто, значит, украл? Вы украли!
— Как это мы?
— Да вот так! Присвоили вы их. Какие еще тут могут быть вопросы?
— То есть нет, товарищи. Мы ничего не присваивали. Мы люди честные и на чужой труд не заримся.
— Зариться вы не заритесь, а трудодни присвоили.
— То есть как это мы трудодни украли, товарищи? Вот это я и хочу знать.
— А вот так! Вы спали-почивали, а Викентие вам в котомку и подсунул эти трудодни. Вы проснулись и сказали: значит, ангел их нам принес!
В зале послышался злой смешок. Герасим явно не вовремя вылез со своим вопросом.
Не попросив слова, поднялся Викентие и, повернувшись к залу, заговорил:
— Нужно понять, что во всем этом деле один Боблетек виноват. Это он приписал трудодни, и никто ничего не знал. Кто еще считал свои трудодни?
— Я, например! — выкрикнул Виорел Молдован от двери.
— Как это?
— Спроси Пэнчушу. Разве он не ошибся, когда подсчитывал мои трудодни и вышло у него на два с четвертью меньше? Разве я не пришел сказать ему?
Пэнчушу не ответил. Он что-то усердно искал в своей книжечке и так углубился в это дело, что не услышал, как упомянули его имя. Но случай этот был всем известен: Виорел был не из таких, кто молчит.
— А если бы он на большее ошибся?
— Как видишь, он ошибся на меньшее.
— А все-таки, если бы у тебя оказалось трудодней больше?
— У меня не должно быть ни больше, ни меньше! — гордо заявил Виорел.
— Такой, как ты, еще только один был на свете, да умер, бедняга, когда еще пальчик сосал, — жалобно проговорил Викентие и продолжал: — Это все дело Боблетека. Он хотел поссорить мою бригаду с другими, развалить ее. Он враг, товарищи!
— Ого-го, браво, Викентие! — послышался тот же насмешливый голос, который передразнивал Герасима Молдована. — Теперь и ты узнал, откуда курица мочится!
— Чего ты привязался к Викентие? — крикнул Виорел Молдован. — Он ведь невинен, как новорожденный!
Викентие сел на место.
Между сидевшими в зале произошел раскол, возникла глухая вражда, еще смутная и неосознанная. Собрание затянулось, и все это время, что бы ни предлагал кто-нибудь из бригады Викентие, каким бы разумным ни было это предложение, остальные шумно, насмешливо и зло выступали против. В свою очередь бригада Викентие, оскорбленная подозрением, считая себя несправедливо обиженной, стала противиться всему, что говорили и предлагали другие. И когда Герасим Молдован, прижав руки к груди, предложил от имени хотя бы всех Колчериу и Молдованов, если не от всей бригады, возместить убытки, никто не захотел верить в искренность этого предложения, а Виорел Молдован даже начал издеваться:
— Волов погубили, — заявил он под общий хохот, — а теперь возвращают шкуру да рога, запрягайте, дескать, в ярмо.
— Нет, сынок, мы не так думаем. Мы вернем все, что получили по ошибке. Вот как!
— То есть не получили по ошибке, а украли…
Илисие Мога хотел уладить все это дело как можно справедливее, так как его жена работала в первой бригаде. Он внес предложение исключить кулаков из хозяйства, а потом созвать другое собрание и на нем как следует обсудить этот вопрос, предложить бригаде Викентие возместить убытки и вынести ей порицание, но Аурел Молдован закричал:
— Берите все! Все берите! Нате суман, нате шапку! Погодите, сейчас разуюсь, возьмите и сапоги!
Снова поднялся шум, послышались выкрики:
— Мошенники!
— Всех вас нужно выгнать!
— По миру хотите нас пустить?
— Грабители!
— А вы бараны безрогие!
— Бригада жуликов!
— «Передовая»!
— Они не воровали! Это их Боблетек обманул!
— Бедненькие!
Тоадер чувствовал, что приближается самый тяжелый момент. Собрание шло уже более пяти часов. На улице стемнело, в зале зажгли три большие лампы. В табачном дыму, который стлался, словно туман, лица расплывались, и людей можно было узнать только по голосу или припомнив, кто где сидит. Все, казалось, немного успокоились, но глухая вражда стала еще злобней и непримиримей. Говорили больше всего об украденных трудоднях. Хотя это и было страшно запутанное дело, одно все знали точно: трудодни украдены, каждый обворован, и не желали простить ни одного грамма зерна.
Среди беспорядочной перепалки лишь несколько человек хранили молчание, в том числе и Ион Боблетек, который умел красно́ говорить и никогда не упускал случая показать это. Но теперь он сидел в своем углу с каменным лицом, окруженный семейством, и лишь изредка бросал равнодушные взгляды на президиум и на зал. Единственный раз он вздрогнул, когда Викентие назвал его бандитом, пристально посмотрев на него. Глаза у Боблетека расширились от удивления, но он не шевельнулся и слова не сказал. Иоаким Пэтру не был так разумен, как Боблетек, и не привык молчать, настырно и бесстыже вмешиваясь в чужие споры. Однако и он сейчас рта не раскрывал, затерявшись среди множества людей, стоявших в простенках между окон. Ни Корнел, ни Флоаря тоже не выказывали желания говорить.
«Почему молчат эти люди?» — спрашивал себя Тоадер Поп с нарастающим беспокойством. Он вновь ощутил то напряжение, в котором жил все последние дни, предчувствие близящейся схватки с врагом овладело им. Ни оружие, ни характер врага доподлинно не были известны. Тоадер сидел за столом, и ему было не по себе от вопрошающих взглядов. Многие в зале ожидали уже давно, что он встанет и заговорит. И сам он ощущал болезненную необходимость заговорить, выложить все, что было у него на сердце, однако сдерживал себя, желал понять, чего же хотят, чего выжидают, затаившись, словно в засаде, Боблетек, Пэтру и остальные.
Когда шум утих настолько, что его стало возможно перекричать, поднялась Ирина и обратилась к залу:
— Товарищи! Успокойтесь! — Выждав несколько секунд, она добавила: — Сейчас мы другое должны обсудить, а не вопрос о трудоднях.
— Раз украли, будем обсуждать!
— Давай обсуждать!
— Пусть заплатят!
— Товарищи! — продолжала Ирина. — Обсудим и это, только не теперь. С трудоднями вопрос сложный. Нужно еще выяснить, кто виноват. Предлагаю обсудить его позже. А теперь решим, что делать с семейством Боблетека, Иоакимом Пэтру, Корнелом Обрежэ и Флоарей. Для этого мы собрались. Это самое важное.