Избранное — страница 84 из 89

И наступила такая тишина, словно люди исчезли из зала, словно остались в нем только лавки да стены. Но все сидели на местах, только лица стали недоуменными и растерянными, как бы говоря: «Ну вот! Чего же это ты раньше не сказала?»

Однако Аурел Молдован, который не мог простить, что весь его род обвинили в воровстве, вспомнил про что-то такое, о чем договаривались на тайных сборищах у Герасима, вскочил и закричал:

— Знаю, зачем вам нужно все это запутывать…

— Зачем, Аурел? — спросила Ирина, удивляясь враждебному выпаду Аурела.

Герасим, сообразив, куда Аурел клонит, испугался и потянул его за рукав.

— Молчи, ты!

— А чего мне молчать?

— Молчи. Не время еще.

— В самый раз. — Аурел сел на место, забыв, что он так ничего и не сказал, недовольный тем, что сидевшие за столом ничего ему не ответили.

Люди начали смеяться.

— Напрасно смеетесь. Все так, как я говорю! — крикнул Аурел.

— А как ты говоришь? Ты ж ничего не сказал! — ответили ему, и все снова захохотали.

— Дурачье! — выпалил Аурел и испуганно застыл на месте, сам удивившись своим словам.

Филон Герман, желая предотвратить перебранку, которая неведомо куда могла завести, пошутил:

— Не торопись, дорогой Аурел, еще неизвестно, кто же дурак.

Люди от души расхохотались. Только насупившийся Герасим прошептал Аурелу:

— Я же тебе говорил — молчи.

Но тот вдруг вспомнил, что он и в самом деле не высказал своей мысли, вскочил и закричал:

— Погодите, я скажу. Заварушка эта затеяна, чтобы исключить самых крепких середняков.

— Как ты сказал? — рявкнул Филон Герман.

— А вот так!

— Теперь боюсь, что ты и есть самый большой дурак, — презрительно процедил Филон. — Прямо как глухая старуха. Ей говорят: «Здравствуй, соседка». А она: «Несу на базар наседку». Ее спрашивают: «А яички не продаешь?» Она отвечает: «Сегодня не пойдет дождь». Ей говорят: «Бабка, да ты глуховата». А она снова отвечает: «Сыру нынче, сынок, маловато».

Шутка понравилась. Снова поднялся смех, только Колчериу и Молдованы сидели смущенные.

— Я эти слова и от других слыхал, — продолжал Филон Герман. — Я вам расскажу побасенку, и вы поймете, откуда идет эта глупость. Как-то раз, не знаю точно в какие времена, потому что не такой уж я старый, чтобы все помнить… Так вот, как-то раз надоело волку бегать от охотников, и нанялся он в услуженье к пастуху овец стеречь. Сказал, что образумился, овечьего мяса больше не употребляет, довольствуется холодной мамалыгой да молочной сывороткой, как и любая собака при отаре. Чабан и поверил. Овцы, по правде сказать, побаивались его, потому что от волка так волчьим духом и несло. Некоторое время он вел себя как следует. Ну, приласкает иногда по-свойски какого-нибудь ягненка, куснет его за загривок, но чтобы игра далеко заходила — этого ни-ни, потому что вокруг собаки. Понял волк, что одному ему ничего не сделать, и подружился с ослом. Осел, он осел и есть, всему поверил, что ему волк напел: и голос у него самый красивый, и шерсть у него шелковая, и сам он умница, другого такого не найдешь, хоть исходи землю вдоль и поперек. Подружились они — водой не разольешь. В один прекрасный день повел волк осла к обрыву, чтобы научить одной игре. Пришли. Только, говорит волк, вдвоем играть несподручно, нужен третий, приведи ягненка или овцу. Пошел осел, привел ягненка. Волк схватил его за загривок, разорвал на куски и проглотил. Перепугался осел, хотел было бежать к отаре, тревогу поднять. Но волк и его схватил за глотку, тут-то и пришел ослу конец.

Аурел укоризненно спросил:

— Дядя Филон, зачем ты меня ослом выставляешь?

— Дорогой мой, да разве я про тебя…

Никто даже не засмеялся.

Поднялся Тоадер Поп, высокий, подтянутый, лица у всех оживились.

— Браво, дядя Тоадер! Скажи им, чтобы они поняли, что к чему! — заорал Виорел Молдован.

— Заткнись, тебе слова не давали! — громко выкрикнул кто-то, а сосед дернул Виорела за рукав. Но Виорел даже не обиделся. Он просто радовался, и лицо его расплылось в улыбке, обнажившей широкие белые зубы.

Тоадер поднял руку. Выглядел он торжественно, стоял прямо, как тополь. Но худое его лицо хмурилось. Глубокая складка пролегла между бровями.

— Люди добрые, мы — поноряне, давно живем в этой долине, а покоя не знали никогда. Старики могут рассказать, как это было, они всего наслышались от своих дедов.

Тоадер словно рассказывал сказку. У него был ласковый, глубокий голос пожилого мудрого человека. Всем понравился его голос и то, как он повел разговор.

— Кем мы были, тем и остались — простыми людьми. Как любили мы, так и любим свой труд и порядок. И за справедливость всегда были готовы умереть.

— Правильно! Правильно! Хорошо сказал, дядя Тоадер! — с воодушевлением закричал Виорел Молдован.

— Погоди, не мешай, дурень ты этакий!

— Пусть я дурень, а мне нравится, как он говорит. Давай, дядя Тоадер, говори дальше…

Все утихли и больше не перебивали Тоадера, а он рассказывал крестьянам об их селе, их родителях, дедах, прадедах. Люди постепенно прониклись чувством, что все минувшее имело свой смысл и не утратило его до сих пор, что все, что было, совершалось не напрасно.

— Были среди нас, понорян, люди, которые за правду шли против графов и господ. И не боялись, и топор подымали, когда нужно было. За эту нашу долину заплатили мы кровью и муками. Да кто об этом не знает?

— Знаем, Тоадер. Но ты расскажи еще разок.

— Был я еще мальчишкой-несмышленышем, но помню, как плакали люди и проклинали жизнь из-за этой нашей долины, из-за нашей горы, которую отняли у нас графы. Остались мы нагишом на холодном ветру, словно лес зимою. Только мы не сдались. Сколько наших погибло в Америке, куда они поехали зарабатывать деньги? Сколько из наших вернулось?

— Ох и мало! — отозвался низкий голос, дрогнувший от рыданий.

— А в восемнадцатом году, когда у нас поднялось восстание и мы отобрали нашу землю назад… Разве забыл кто-нибудь, как наших отцов расстреливали жандармы на берегу Муреша?

В зале нависла тяжелая тишина. Слышен был только дрожащий голос Тоадера. Женщины прикладывали платки к глазам, и мужчины не стеснялись текущих по их лицам слез.

— Дядя Алексе! — крикнул Тоадер, обращаясь к седому как лунь старику, который сидел на последней скамейке и беззвучно плакал. — Ты самый старший из нас, ты все помнишь. Расскажи, как это было.

— Помню, сынок, все помню… — Старик встал. — Высокий и тощий, он поднял длинную руку с высохшими пальцами и показал на Тоадера. — И отца твоего тогда расстреляли на берегу Муреша. Собрал он людей, чтобы разделить землю и поджечь графский дом в Веца. Такой же беспокойный был, как ты. Только за то он и убивался, чтобы все было по справедливости. За это и расстреляли его. Не могу говорить. Слезы душат.

Он сел и поднес высохшие руки к глазам, словно желая отогнать кровавое зрелище, которое вновь возникло перед ними. Старик застонал, как от страшной боли.

— И вода в Муреше была красная. И ветлы покраснели. И осталось одно только чистое поле, где закопали их без священника, без крестов, как собак.

Люди только диву давались, что Тоадер не плачет, стоит недвижно, как камень. Выждав немного, он заговорил. Голос его стал тише и мягче.

— Не принесли нам тогда справедливости и румынские солдаты. Никто ее не принес. Вспомните тяжбу с банком. Кто тогда не остался нищим, все у нас забрали, вымели под метелку?

— Кое-кто не остался! — произнес чей-то осуждающий голос.

— Знаем кто! — грозно прозвучал другой.

Проснулась старая ненависть, порожденная минувшими страданиями, и, словно тень, села рядом с людьми. И нельзя было эту ненависть отделить от жизни, потому что долгое время они составляли единое целое. Минувшее явилось и потребовало отомстить за себя.

— Потом была война, и немногие вернулись домой невредимыми. Но жизнь текла, словно воды Муреша. Одни умирали, другие рождались. Нас теснили со всех сторон враги, но жизнь они не могли отнять, потому что мы неистребимы. И мы пробились к правде и припали к источнику, как люди, измученные ненасытной жаждой.

Народная власть и наша партия установили для нас справедливость. Наша долина и наши горы снова стали принадлежать нам. Мы пашем и убираем на нашей земле, пасем наших овец на наших лугах. И заблестела наша жизнь, словно золото.

И было бы все так хорошо, как никогда еще не бывало, да пробрались к нам лиходеи. Обокрали нас, урон нанесли. Из-за Иоакима Пэтру заболели свиноматки, подохли овцы. Большой урон. В деньгах это будет больше двадцати пяти тысяч леев. Боблетек приписал людям в книжки неотработанные трудодни. Пэнчушу уже сказал, во что они нам обошлись. На что они рассчитывали? Начнутся ссоры, драки, братоубийство, и пойдет коллективное хозяйство прахом. Так они считали потому, что наша справедливость им не по нутру, а наше счастье им спать не дает.

Голос Тоадера уже не дрожал, и слова не звучали напевно, словно нанизанные одно на другое. Теперь он говорил отрывисто, быстро. Складка между бровей залегла еще резче, будто ее провели углем.

— Говорили здесь об ошибке. Никакой ошибки не было. Когда Хурдук уезжал на зоотехнические курсы, он сказал Пэтру: «Не паси овец на болоте». А тот нарочно пас их там. Что касается свиноматок, то и детям известно — нельзя давать им горячее, обварятся. А о Боблетеке и его махинациях вы и сами знаете…

Тоадер перечислял уже почти забытые проделки Боблетека, словно вытряхивая их из бездонного мешка.

— И я у него был слугой и поденщиком. Не хочу быть вместе с ним в коллективном хозяйстве! Выгнать его вон! — закричал Виорел Молдован.

София беспокойно думала: «А о Флоаре даже и словом не помянул. Не хочет, видно, или не может».

На людей обрушилось прошлое. Они не забыли о нем, но как-то перестали думать и теперь едва справлялись с воспоминаниями. Они опять кипели гневом, но больше уже не вскакивали и не кричали, а сидели и думали, лишь изредка вставляя слово.