— А-а-а! — Удивление слушателей вспыхнуло, словно пламя.
— С цыганом?
— С Печей! — возразил рассказчик.
— А Нэдлаг помер, что ли?
— Зачем помер? Спал мертвым сном. Ему Виктория чего-то в еду подмешивала, зелье какое-то ей Сушоайя дала. Нэдлаг ничего и не знал.
— Ну и женщина!
— Да! — повторил рассказчик, ласково, чуть-чуть грустно улыбаясь. Казалось, он весь ушел в прошлое. — Раскрасавица была женщина…
Он умолк. Может быть, там, на затененной стене, мелькнул облик Виктории, женщины прошлого, прекрасной и юной, которую бил нелюбимый муж.
Все молчали, задумавшись, глядя в пространство. Может быть, все видели Викторию и жалели ее, потому что была она молода, красива и несчастна.
— Вот однажды и говорит мне Кривой…
— Тебе?
— Ну да. Батрачил я тогда у Нэдлага. Кривой говорит: «Эй, Ион, я поеду на базар в Рычиу. Может, и не вернусь на ночь». А в Рычиу полюбовница у него была, деньги из него прямо доила. «Приглядывай за всем, говорит, если что случится, кости переломаю». Опасался он насчет Виктории. Знал, что не люб ей. Ну, уехал. А мне что? Напоил скотину, задал корму, прибрался, да и спать. А Виктория вышла в сад и запела. Слушал я и дивился: больно красиво поет. Уж как я любил, когда она пела! Потом замолчала. Я и заснул.
— А Печя пришел… — засмеялся кто-то, радуясь, что угадал.
— Пришел. Поэтому Виктория и замолчала. А тут муж нагрянул. Прилетел, только пыль столбом. Злющий, как дьявол. Заходит в дом, а жены и след простыл…
В эту минуту дверь из сеней с грохотом распахнулась. Ион замолчал. Все повернулись к двери и увидели Петрю Нуку, высокого, мрачного. Удивленная Истина поднялась и молча пригласила его сесть. Петря сел на конец лавки возле стены.
Целый день его грызло беспокойство, потому что утром Ана не пожелала пойти с ним вместе в госхоз. Дома у нее не бог весть какие дела. Так почему же она не пошла? Сам собой явился ответ: из-за клуба. Ана не забыла про клуб, она только водит мужа за нос, обманывает его. Возвращал-он чуть ли не бегом, но дома было темно. Аны не было — он искал ее и у Хурдубецев (Мариуки тоже не оказалось дома), и в клубе, везде. Потом, потеряв всякую надежду, забрел сюда. В сенях услышал о жене, которой не оказалось дома, и так испугался, что ворвался, словно одержимый. И здесь не было Аны, только люди удивленно обернулись, когда он вошел… Все молчали…
Но вот Ион, тихо откашлявшись, стал рассказывать дальше:
— Орет Нэдлаг, будто внутри у него десять чертей подрались…
— Нэдлаг? — невольно вздрогнув, переспросил Петря.
— Угу! Нэдлаг. О нем речь. О нем да о Виктории.
— А… это про первую его жену?
— Ну да.
— Я ее знал… Красивая была, а уж добрая…
— Да… Только ты ведь тогда еще мальчонкой был.
— Ягнят я пас. Она всегда мне тайком кусок совала, чтобы я в поле поел.
Петря умолк. На душе у него посветлело.
— Такая уж она была, эта Виктория… Значит, как сказывал я, кричит Нэдлаг: «Виктория! Потаскуха! Сука ты эдакая!..» Проснулся, выхожу — стоит Виктория у садовой калитки в одной рубашке и босиком. Луна была, будто днем я ее видел…
Петря улыбнулся — больше про себя, — довольный тем, что разутой и в одной рубашке Ион видел Викторию, а не другую жену, которую муж не застал дома.
— Ни слова она не сказала, не улыбнулась. Схватил ее Нэдлаг за волосы, а волосы у нее были белокурые, ниже пояса. Втащил в дом и давай бить. Хоть бы закричала она. А на другой день к вечеру померла…
Все сумрачно молчали, вздыхая.
— И уж такая красивая была женщина. И в гробу была красивая, будто живая. Одели ее в подвенечное платье. Лежит, глаза закрыты, и улыбается. Кто знает, чего она думала… Давно все это случилось. Я тогда еще молодым был. Лет двадцать назад… Много времени с той поры прошло…
— А Нэдлаг что?
— Сухим из воды вышел. Взял он знаменитого адвоката за деньги. Я свидетелем был. Сказал, что он пьяным вернулся да в драке ее и убил. А про Печю не сказал. Ведь я его и не видел. Да он и сам пропал. Ну, я его не стал дожидаться, ушел в тот же день, как похоронили Викторию… Думается мне, что на ярмарке в Брецке, через десять лет, Печя хотел убить Нэдлага, да промахнулся…
Время шло, кудели на прялках стало меньше, веки отяжелели, разговоры затихли.
— Вот ведь, — начала старуха Крецу, шамкая беззубым ртом, — теперь не то что в старые-то времена.
— Ей-богу, — затараторила пожилая женщина с длинным, утиным носом, которая все ерзала на месте, пока говорила старуха, — я вам такое расскажу — креститься будете. Как-то вечером, вот как и сейчас, после уборки кукурузы шел мой мужик из Регины. Только пришел он к Фэрэгэу, возле Чертова пруда, видит, стоит кто-то на Гургуе, одет в черное, по-городскому, на голове красный колпак, и трубка дымится. Посасывает он трубку и идет с мужиком моим, Иорданом, помилуй его, грешного, господи, шаг в шаг. Иордан остановится, и тот остановится. Перепугался Иордан. Сделал три шага, и тот три шага. Встал Иордан, и тот встал. Поднял Иордан руку, и тот поднял. Опять пошел Иордан, и тот пошел. Смотрит он на Иордана и трубку сосет, а глаза у него горят, будто свечки. У Иордана, бедняги, сердце, словно блоха, прыгает. Трясучка напала. Тут петухи на мельнице в Кэрпинише полночь пропели. Вспомнил он, что нужно перекреститься, а руки поднять не может. Тогда он языком крест сотворил. И того словно не бывало.
— Да кто же это был? — спросила одна из девушек.
— Он!
— Да кто, черт побери?
— Молчи! Господи помилуй, не поминай ты его имени, а то разом тут будет. Войдет, будто ветер, потушит лампу, отыщет, кто не совершил крестного знамения, и станет тот немым на всю жизнь, как Чьорушу из Брецка.
С улицы послышались тревожные крики петухов, перекликавшихся на разных концах деревни. Люди торопливо закрестились, бормоча обрывки молитв.
— Я вам говорю, что это он был… Как раз в ту ночь обесплодели все коровы у Мумбака. Мычали, бедные, будто их каленым железом жгли. Это он их доил… А корова, которую он подоит, во веки вечные не даст молока… Господи, спаси и помилуй! Тьфу! Тьфу!
Петре стало не по себе от этой истории, но про себя он упрямо думал: «Была бы здесь Ана, подняла бы вас всех на смех. Ни в каких чертей она не верит. Сказала бы, что Иордан, как всегда, был пьян, вот ему и померещилось…» Но вслух Петря этого не высказал. Встал, попрощался и вышел, моля бога, чтобы застать Ану дома. Следом за Петрей потянулись и другие, поднимались, пожимали друг другу руки, Истина провожала их до двери и желала спокойной ночи. Поднялся и Василикэ Сэлкудяну, сделав знак Фируце. Та послушно последовала за ним. За Сэлкудяну вышли все остальные. И Константин тоже, за которым Истина следила горящими глазами. Когда он проходил через темные сени, она схватила его за руку и горячо шепнула на ухо:
— Останься на минутку…
Константин долго следил за маленькой тенью, удалявшейся при свете луны по тропинке в долину, потом повернулся к Истине, качнувшись, словно пьяный.
На другой день никто, кроме Аны и Мариуки, в клуб не пришел. Они принесли тряпки и просеянную глину для пола. Ждали, ждали и принялись сами за уборку. Обмели стены и заделали в них дыры, собрали мусор, обмазали глиной пол.
К полудню дом стал походить на больного, которому чуть-чуть полегчало. Он улыбается усталой улыбкой, он долго боролся с болезнью и теперь знает, что наверняка будет жить.
Ана с Мариукой уже собирались домой, мыли исцарапанные, в синяках руки, когда услышали скрип телеги и брюзгливый голос, понукавший волов:
— Ча-а-а! Хо-о-о, ча!
На телеге, доверху нагруженной дранкой и досками, сидел Иоан Поп, председатель из Кэрпиниша. Увидев женщин, он заулыбался и крикнул:
— А я к вам. Это хорошо, что вы работаете.
Вскоре он стоял рядом с ними, пожимая им руки, рассыпая, по обыкновению, шутки. Маленький, тщедушный, подвижной, он вертелся туда и сюда, все осматривая беспокойными глазами, то смущая женщин похвалами, то сбивая их с толку загадками. Потом стал расспрашивать, как идут дела.
— Дела бы шли, — отвечала Ана, — да не с кем их делать.
— А Петря твой? А твой Ион?
— Петря мой сидит, надувшись, дома и молчит.
— А мой не молчит. Сядет возле Петри и через кажный час спрашивает: «Слышь, Петря, что с тобой?»
Обе засмеялись, но лица их затуманились.
— А остальная молодежь? — спросил председатель.
Женщины только пожали плечами.
— Гм! — хмыкнул Иоан Поп и сразу стал серьезным. — А вы их звали?
— Звали.
— И они не пришли?
— Как видишь.
— Так… — Это слово председатель всегда цедил сквозь зубы, когда что-нибудь ему не нравилось. Он вышел на порог и оглядел деревушку.
В узкой лощине, извивающейся насколько хватало глаз, темнели на голых склонах, сгорбившись под камышовыми шапками, домишки жителей Нимы, — точь-в-точь нищие лачуги батраков, что теснились вокруг графских поместий, появившись, словно грибы, после отмены крепостного права. Нима и была деревенькой пастухов и чабанов графа Мариаффи.
Немногие дворы были огорожены, два-три дома стояли под дранкой, паутина тропок связывала один двор с другим, — стожки сена и соломы, кучи дров и ободранных початков кукурузы — все, казалось, раскидано как попало.
После той войны имение графа Мариаффи почти целиком было куплено Кривым Нэдлагом. До этого у Нэдлага земли было мало. Он был прасолом: скупал и перепродавал свиней и скот. Крестьяне из Нимы сами хотели купить графскую землю: они взяли в банке «Албина» деньги в долг и послали Нэдлага, как самого бывалого, оформить купчую. Префектом в то время был свояк Нэдлага. Уж как они там крутили — неведомо, только землю Нэдлаг купил на свое имя. Завел овечьи отары и огромные стада скота. Почти вся деревня на него работала. На самом высоком пригорке посереди деревни поставил он большой дом в четыре комнаты, думая открыть в нем корчму, чтобы ни гроша из жалких заработков местных жителей из его рук не уплывало. Но с корчмой дело не пошло. То ли люди выпивать не любили, то ли не на что было. Проклиная подлых голоштанников, Нэдлаг запер дом на замок, а в сорок пятом году, после аграрной реформы, и вовсе его забросил. Аграрная реформа лишила его выпасов, и он уже не мог держать стада, которые во время войны принесли ему кучу денег. Дом, брошенный кулаком, перешел во владение деревни, и его-то и отдали под клуб.