Сегодня я улыбаюсь, вспоминая свое неожиданное открытие, но тогда оно повергло меня в неописуемый ужас. В одно мгновение комната, барон, бюстик Данте на полке, я сам — все стало призрачным, невероятным и нереальным, сердце у меня зашлось в смертельном страхе.
На этом мои испытания той ночью закончились.
Вздрогнув от страха, я проснулся. Сквозь занавески пробивался солнечный свет. Я бросился к окну — ясное зимнее утро! Заглянул в соседнюю комнату — барон в скромном повседневном сюртуке сидел за письменным столом и что-то читал.
— Долго же ты спал, мой милый! — засмеялся он, обернувшись и увидев меня. — А я в ночной сорочке застыл на пороге, стуча зубами от внутреннего озноба. — Пришлось мне сегодня самому гасить фонари. Много, много лет не ходил я по городу с шестом фонарщика… Погоди-ка, что с тобой такое?
Стоило лишь поднять глаза, как все мои страхи улетучились без следа, — зоб на шее барона был слева, бюстик Данте также оказался на своем обычном месте. Земная жизнь мгновенно поглотила мир сновидений; мне словно послышался отдаленный стук, будто опустилась крышка гроба… Но я скоро о нем забыл.
Сбивчиво и торопливо я рассказал отцу обо всем, что со мной приключилось. О встрече с гробовщиком, правда, умолчал. А между делом спросил, вроде невзначай:
— Ты знаешь господина Мучелькнауса?
— Конечно, — весело отвечал отец. — Он же напротив живет, внизу. Горемыка, каких мало, скажу я тебе…
— А его дочь, фройляйн… Офелию?
— Да, и Офелию знаю, — сказал барон, вдруг разом перестав улыбаться, и посмотрел на меня долгим, мне показалось, печальным взглядом. — И Офелию.
Я поскорей заговорил о другом, почувствовав, что краснею до корней волос:
— Папа, почему в моем сне твой… все, что у тебя слева, оказалось справа?
Барон глубоко задумался, потом ответил, тщательно взвешивая каждое слово, видно было, что ему нелегко находить объяснения, доступные моему еще неразвитому уму:
— Видишь ли, сынок, чтобы это объяснить, пришлось бы целую неделю читать очень непростые лекции, которых ты все равно не понял бы. Так что ограничимся кое-какими наиболее важными положениями, не беда, если поначалу они покажутся удивительными. Воспримет ли их твой разум? Ведь хорошие уроки нам дает лишь сама жизнь, а еще лучшие — сновидения.
Постижение науки сновидений есть первая ступень мудрости. Ума мы набираемся в жизни, мудрость проистекает из снов. Сны бывают разные — скажем, «сон наяву», в этом случае мы говорим: «Нашло озарение» или «Вдруг осенило», но бывают и видения, которые нам снятся, и смысл их раскрывается в символических образах. Все истинное искусство также рождается в царстве сновидений. А равно и дар фантазии. Люди, когда говорят, пользуются словами, язык снов — это живые образы. Из-за того, что сон заимствует свои образы у яви, многие убеждены, что в сновидениях нет собственного смысла. Конечно, смысла не найдешь, если относишься к снам без внимания! Тогда отмирает сновидческий орган, как отмирают органы нашего тела, если они бездействуют, и умолкает бесценный вожатый — ветшает и рушится мост, ведущий в иную жизнь, ценность которой несравнимо выше, чем ценность любых земных благ. Сновидение — это мост между бодрствованием и сном, и оно же — мост между жизнью и смертью.
Не думай, сынок, что я великий мудрец или ученый, лишь потому что сегодня ночью мой двойник рассказал тебе о многих вещах, которые, должно быть, нимало удивили тебя. Покамест я не могу утверждать, что тот двойник и я — одно лицо.
Пожалуй, в стране сновидений мне вольготнее, чем многим другим, я обрел там зримый облик и, так сказать, постоянное пребывание, но я все же должен заснуть, закрыв глаза, если хочу увидеть что-то в мире сновидений. И наоборот, бодрствуя здесь, я не могу увидеть ничего из того мира. Есть люди, способные созерцать оба мира в одно время; правда, людей таких очень, очень мало…
Помнишь, ты не смог увидеть себя? Ни тела, ни рук, ни глаз у тебя не оказалось, когда ты лежал второй раз в гробу на белой дороге. Но ведь и другой человек, мальчик, встреченный тобой в городе, тебя не увидел, даже прошел сквозь тебя, как сквозь пустоту!
Знаешь ли, чем это объясняется? Ты оставил в земном мире воспоминания о формах своего земного тела из плоти и крови. Если научишься, как я, уносить эти воспоминания в мир сновидений, то будешь там видимым для себя самого и построишь себе в стране сновидений второе тело, со временем оно станет видимым также и другим людям, хотя сейчас тебе, наверное, в такое чудо не верится. А достичь этого можно с помощью особых приемов. — Барон вдруг усмехнулся и указал на «Тайную вечерю»: — Им я тебя научу, когда придет пора зрелости и твое тело уже не надо будет связывать. Знающий эти секреты может являться как призрак или дух. Призраки иных людей являются случайно и беспорядочно, однако почти всегда при этом в здешнем мире оживает лишь какая-то часть их тела, обычно рука. Порой она совершает нелепейшие действия, ведь голова к ним непричастна, а люди, которые это видят, осеняют себя крестом, обороняясь от бесовского наваждения. Ты, конечно, подумал сейчас: разве может рука что-то делать без ведома своего хозяина? Однако, наверное, тебе случалось видеть ящерицу с оторванным хвостом, который, так нам кажется, бьется в жестоких судорогах от боли, а сама ящерица меж тем безучастно стоит в сторонке. Подобное происходит и с призраком и его рукой.
А потусторонний мир не менее реален (или «нереален», — добавил барон как бы размышляя вслух), чем земной. Это две половины единого целого и составляют его только вместе. Ты же знаешь сказание о мече Зигфрида{230}. Он разломился надвое, хитрый карлик Альберих не смог сковать куски, а не смог потому, что был он земной тварью. Зигфрид же — смог.
Меч Зигфрида — символ двух миров. Как соединить их, чтобы получилось единое целое, — тайна, которую необходимо постичь, если хочешь стать рыцарем.
Потусторонний мир даже более реален, чем мир земной. Эти два мира — зеркальные отражения друг друга, нет, вернее будет сказать по-иному: земной мир есть отражение потустороннего, именно так, не наоборот. То, что в потустороннем мире находится справа, — барон указал на свой зоб, — здесь, на земле, — слева.
Понял ли ты?
Ты видел там моего двойника. О чем он рассказывал тебе, я лишь сейчас услышал от тебя; то, о чем шла речь тогда, не было знанием моего двойника и тем более моим, это было твое знание!
Да, да, мой мальчик, не удивляйся. Это было твое знание. А вернее, — он ласково взъерошил мне волосы, — знание… Кристофера, твоего внутреннего «я»! Все, что бы ни сказал я, смертный, тебе, смертному, исходит из уст смертного и внемлется слухом смертного, канет в забвение; лишь беседа с самим собой может чему-то научить… И то, что ты считал беседой с моим двойником, тоже было беседой с собой… Любые речи человека сообщают нам слишком мало и слишком много. То, что говорится преждевременно, будет недостаточным, а что говорят слишком поздно, будет избыточным, но и в том и в другом случае слова произносятся в то время, когда душа твоя спит. Так-то, мой мальчик. — Он снова повернулся к письменному столу. — А теперь иди-ка оденься. Или ты намерен весь день ходить в ночной рубашке?
4. Офелия
Воспоминания былого, мои драгоценные сокровища, хранимые в водных глубинах минувшего… Я поднимаю их на свет, ибо пробил их час и нашлась рука, покорная моей воле, готовая записывать. Слово за словом выстраиваются на листе, я внимаю их повести, и кажется — слова превращаются в искрометные каменья, скользят меж моих пальцев, я нежно перебираю их, и прошлое предстает здесь и сейчас.
Все они словно светятся, и тусклые, и сверкающие ярким блеском, и темные, и светлые; я вглядываюсь в них с безмятежной улыбкой, ведь я навеки «избавлен мечом и телом».
Но есть среди моих сокровищ диамант особенный, при виде которого меня охватывает трепет.
Им невозможно играть, как другими, сладкая дурманящая власть матери-земли излучается из его сердцевины, и лучи эти метят прямо мне в сердце.
Он подобен александриту, что сверкает зелеными искрами при свете дня, но вдруг вспыхивает пурпуром, если вглядишься в глубину драгоценного кристалла тихой ночной порой.
С ним, с этой каплей застывшей крови сердца, я не расстаюсь никогда, хоть и страшна мысль, что кристалл, согретый моей любовью, снова станет горячей кровью и обожжет меня своим жаром.
И потому воспоминание о времени, слившемся для меня в едином звуке — имени Офелия, о короткой весне и долгой осени, это воспоминание я как бы запаял в стеклянном шаре, и в нем за прозрачной преградой заключен юноша, более не дитя, но еще не муж, — тот, кем был я когда-то.
За пропускающим свет стеклом я вижу себя, однако там словно мелькают картинки ярмарочного волшебного фонаря, и колдовство их уже не имеет надо мною власти.
Картины встают предо мной, оживают за стеклянной преградой, меняются и угасают, и я, навек простившийся с ними повествователь, опишу все, как вижу сейчас.
Во всем городе окна настежь, подоконники алы от гераней, белый, живой, благоуханный убор из весенних свечек-цветов украсил каштаны вдоль берегов реки.
Теплый недвижный воздух под голубым безоблачным небом. Желтые лимонницы и разноцветные мотыльки порхают над лугами, словно пестрое конфетти, подхваченное ветерком.
Светлыми ночами на сверкающих лунным серебром крышах горят кошачьи глаза, в тишине раздаются страстные любовные вопли, мяуканье и шипенье котов.
Я сижу на лестничных перилах и прислушиваюсь к голосам, которые доносятся из открытого окна в четвертом этаже соседнего дома; задернутые гардины скрывают происходящее в комнате, но голоса слышны — басовитый, патетичный мужской, я его ненавижу, и тихий, боязливый девичий голосок; разговор они ведут странный, мне непонятный.
— «Бы-ы-ыть или не бы-ы-ыть{231}