, тако-ов вопро-о-с… В твоих молитвах, нимф-ф-фа, все-е, чем я греш-шен, помяни!»
В ответ чуть слышно:
— «Мой принц, как поживали вы все эти дни?»
— «Ступай в монастырь!!»
Я сгораю от любопытства — что дальше? Но тут мужской голос начинает невнятно и сбивчиво тараторить, словно его обладатель не человек, а часовой механизм, в котором сорвалась пружина; мне удается разобрать лишь отдельные и потому бессмысленные фразы:
— «К чему тебе плодить грешников?.. Сам я скорее честен… Если ты выйдешь замуж, то вот какое проклятие я тебе дам в приданое: будь ты целомудренна, как лед, чиста, как снег… или… выходи замуж за дурака… и поскорее. Прощай».
Девичий голосок робко отвечает:
— «О, что за гордый ум сражен!.. О силы небесные, исцелите его!»
Голоса умолкают, кто-то вяло хлопает в ладоши. Затем надолго, наверное на полчаса, повисает мертвая тишина, из окна тянет жирным жареным мясом, да изредка вылетает из-за гардин дымящийся изжеванный окурок сигары, ударяется, рассыпая искры, в нашу стену и падает вниз на булыжники.
Целыми днями я сижу на лестнице, уставясь на то окно.
Стоит лишь шевельнуться занавескам в том окне, мое сердце колотится в радости и страхе — не Офелия ли подошла к окну? А вдруг и правда она? Может, тогда надо перестать прятаться?
Утром я сорвал красную розу — осмелюсь ли я бросить ее в то окно? Ведь, наверное, надо при этом что-то сказать? Но что?
Впрочем, до этого не дошло.
Роза, стиснутая в моей горячей руке, уже начала вянуть, а там, напротив, по-прежнему все было словно вымершим. Только пахло теперь не жарким, а кофе.
Но наконец-то! Женская ручка отодвинула занавеску. На мгновение у меня закружилась голова, потом, вмиг решившись, я бросил розу в открытое окно.
Тихий возглас изумления… Там, у окна, — фрау Аглая!
Спрятаться не успеть — она меня заметила. Чувствую, как холодеет лицо, — теперь все будет раскрыто!
Но судьбе было угодно иное. Фрау Мучелькнаус умильно улыбнулась, возложила розу на высокий постамент своей груди и стыдливо опустила очи долу; потом же подняла одушевленный взор и обнаружила, что цветок бросил всего-навсего я, и тут лицо у нее малость перекосилось. Однако в знак благодарности она склонила голову и осклабилась приветливо, хоть и кисло.
По мне, эта улыбка была не лучше, чем оскал мертвеца, но все-таки я рад! Догадайся она, кому на самом деле предназначалась роза, все было бы кончено. Позже, успокоившись, я решил, что все вышло как нельзя лучше. Ведь после этого случая я мог, ничего не опасаясь, каждое утро класть на подоконник большой букет для Офелии: ее матушка не усомнится, что цветы преподносят ей.
А то и вообразит, что это подношения моего приемного отца, барона фон Йохера!
Что ж, жизнь учит уму-разуму.
Я тут же устыдился гнусной мыслишки, стало противно, будто проглотил что-то тухлое, но в следующую минуту это ощущение исчезло, я подумал о другом: не пойти ли опять на кладбище, не нарвать ли еще роз в цветниках? Да поскорей, пока туда не пришли родные и близкие покойников молиться на могилах, а вечером ворота запираются.
Выбежав на Беккерцайле, я нос к носу столкнулся с Парисом, актером; тот в скрипучих сапогах выходил из проулка.
Он знает, кто я, это видно по его физиономии. Парис — грузный старик с гладко выбритым лицом, у него отвислые щеки и сизый нос сливой, как у беспробудного пьяницы, при каждом шаге нос противно подрагивает.
На голове берет, в галстуке блестит серебряная булавка в форме лаврового венка. Поперек брюха — цепочка для часов, плетенная из светлых женских волос. Сюртук и жилет коричневого бархата, брюки зеленые, узкие, обтягивают несуразно тощие ляжки и слишком длинные, над башмаками собираются гармошкой. Не догадался ли он, что я иду на кладбище? Что хочу украсть цветов? И для кого? Чепуха, ведь только я это знаю! Я дерзко смотрю на него в упор и не кланяюсь, но вдруг сердце у меня замирает — я заметил, что он украдкой бросил на меня внимательный, настороженный взгляд, остановился, задумчиво попыхивая сигарой, и — что такое? — зажмурился, будто ему пришла какая-то удивительная мысль.
Чуть ли не бегом спешу дальше и тут слышу — он нарочито громко, наигранно откашливается: «Хум, кха-кха! Угум!»
Вне себя от страха бросаюсь бегом, ноги сами несут, скорей прочь! А ведь чутье предостерегало меня: не беги! Ты же выдаешь себя!
С первыми проблесками рассвета я погасил фонари и опять устроился на перилах, хотя до того времени, когда Офелия откроет окно, оставалось еще несколько часов. Но пойти к себе и прилечь я не решаюсь — от страха проспать.
Дотянувшись через проулок, я положил на ее окно три белые розы, а волновался при этом так, что едва не сверзился вниз головой на камни.
И вот я уже нарисовал себе картину: лежу на земле, распростертый, с переломанными костями, меня несут в дом, кладут на кровать… Офелия, узнав, что со мной стряслось несчастье, догадывается, как было дело, она приходит, склоняется надо мной, она глубоко растрогана, она целует меня, о, она меня любит!
Вот так я тешусь сентиментальными мечтами, потом, правда, осознав свою ребячливость, в душе краснею от стыда. И все-таки до чего же сладко грезить о том, что я выношу муки ради Офелии.
Не без труда я заставил себя вернуться с небес на землю. Офелии девятнадцать лет, она взрослая барышня, а мне всего семнадцать. Ростом я, правда, немножко выше ее. Да что там, она бы меня поцеловала, будто ребенка, набившего себе шишку… Я же считаю себя взрослым, мужчиной — не годится мужчине раскисать, валяясь в постели, и позволять женщине о себе заботиться. Я же не какой-то слюнтяй и недоросль!
И я выстраиваю в воображении новую картину: ночь, весь город спит, и тут окно озаряется багровым светом, по улицам проносится крик… соседний дом объят пламенем! Спасения нет — горящие балки рушатся, загромождают подходы. Занавеси на окне Офелии пылают, но я отважным прыжком перелетаю туда и спасаю мою возлюбленную; задохнувшись в дыму и потеряв сознание, она безжизненно простерлась на полу, как была, в ночной рубашке; я выношу ее из дыма и пламени.
Сердце у меня бешено колотится от радости и восторга, я несу ее, лишившуюся чувств, обвив ее обнаженные руки вокруг моей шеи, я покрываю поцелуями ее недвижные губы и чувствую их нежную прохладу… В моем воображении все предстает так живо…
Вновь и вновь будоражат меня эти картины, словно они со всеми сладостными подробностями проникли в мою кровь, устремились по жилам и стали навеки неотторжимыми от меня. При этой мысли мне радостно, я уверен: мои ощущения столь глубоки, что сегодня ночью они оживут в моих снах. Но как же еще далеко до вечера!
Высунувшись из лестничного окна, смотрю на небо — утро, кажется, никогда не настанет. Целый день предстоит ждать ночи. Я начинаю бояться прихода утра, ведь оно предшествует ночи, а значит, что-нибудь, что случится утром, может разрушить все, на что я надеюсь. Вдруг мои розы упадут вниз, когда Офелия станет открывать окно, она и не увидит их! Или увидит, возьмет и… что тогда? Хватит ли у меня мужества не спрятаться в тот же самый миг? Я чувствую леденящий холод, потому что прекрасно понимаю: конечно нет, уж какое там мужество… Утешаюсь мыслью, что Офелия догадается, от кого эти розы. Непременно догадается. Ведь не может быть, чтобы тоска и жар моих мыслей, полных любви, идущих из глубины сердца, пусть даже они безмолвны и робки, отскочили от ее сердца, как от стены.
Я закрываю глаза и как можно явственнее, насколько хватает силы воображения, стараюсь представить себе: я в ее комнате, у ее постели, склоняюсь над спящей, целую ее и всей душой желаю одного — присниться ей в это мгновение.
Я вообразил все так ярко, что даже засомневался: уж не заснул ли в самом деле? А если нет, то что же это было? Ах да, я сидел тут, мечтал, глядя на три белые розы, лежащие на том подоконнике, пока они не расплылись в сумрачном утреннем свете.
Сейчас я опять вижу их отчетливо. Но не могу избавиться от мысли, что украл цветы с могилы.
Ну, что мне стоило нарвать хотя бы не белых, а красных роз? Красные, живые, сама жизнь. По-моему, если бы покойник проснулся и обнаружил пропажу красных роз с могилы, то не стал бы требовать назад свое добро.
Солнце наконец взошло. Проулок, обычно сумрачный, пронизан лучами и полон света, мне чудится, что мы парим в вышине, над облаками, а все внизу скрылось в клубах тумана, которые принес ветер с реки.
В окне мелькнула светлая фигурка — от волнения я замираю, затаив дыхание, хватаюсь за лестничные перила, сжимаю их обеими руками, чтобы не броситься наутек.
Офелия!
Я не смею поднять глаза. Горло сдавливает тошнотворное чувство — как бывает, когда поймешь, что совершил невероятную глупость. Лучезарное царство грез кануло без следа. Чувствую: больше мне его не видать, остается одно — сейчас же броситься из окна, сделать что-нибудь ужасное, только бы пресечь в корне ту чудовищную нелепицу, которая произойдет, если подтвердится то, чего я так боюсь.
Моя последняя глупая попытка спрятаться от себя самого: изо всех сил оттираю со своего рукава пятно, которого нет.
Потом наши глаза находят друг друга.
К щекам Офелии приливает кровь, она держит розы в руках, и я вижу, что ее нежные белые пальцы вздрагивают.
Спустя мгновение Офелия исчезает.
Я сижу на ступеньке, сжавшись в комок, сознавая лишь одно — моего «я» больше нет, его поглотила радость, полыхающая до самого неба. Та радость, что возносится ликующей молитвой сердца того, кто решился не скрывать своих чувств.
Неужели это правда?
Ведь Офелия взрослая! Настоящая дама! А я?..
Нет! Мы почти одногодки, я снова, в воображении, вижу ее глаза, более явственно вижу, чем наяву, при свете солнца. И я читаю в них: Офелия дитя, как и я сам. Такие глаза бывают только у детей. Мы оба еще дети, она не считает меня желторотым птенцом.
Я уверен — как в том, что в моей груди бьется сердце, ради нее готовое разорваться на тысячу кусков; сегодня же мы встретимся, найдем друг друга, и ни к чему какие-то слова, они не нужны нам, я уверен: мы встретимся после захода солнца в маленьком садике на берегу возле нашего дома.