Напрасно старался я успокоить себя — он же не знает, неоткуда ему знать, что мы любим друг друга, Офелия и я, он же наобум закидывает удочку, комедиант несчастный, когда где-нибудь на улице с коварной ухмылкой пронзает меня многозначительным взглядом. Сколько бы ни твердил я все это, мне было не избавиться от унизительной мысли: ты у него в руках и только тешишься самообманом, если, собравшись с духом, иной раз осмеливаешься твердо посмотреть ему в глаза. Презренная трусость — вот что это такое, и никуда мне от нее не деться…
Часто я думаю, хорошо бы ему однажды опять вызывающе нагло откашляться, как в тот раз, этим он дал бы мне повод затеять ссору, но нет — он затаился. Думаю, приберегает свой бас до какого-то лишь ему одному известного момента, и в душе трясусь от страха, что буду застигнут врасплох.
Офелия также всецело в его власти. Я это знаю. Хотя об этом мы никогда не говорим.
Ночью мы тайно встречаемся на берегу реки, в маленьком садике перед нашим домом, и, шепча нежные слова, сжимаем друг друга в объятиях, но всякий раз вздрагиваем и в ужасе замираем, услышав поблизости хотя бы легкий шорох, и оба мы знаем, что слух наш невероятно обострен из-за одной причины — непреходящего страха перед этим человеком.
Мы не смеем даже произнести его имя. Любых тем, которые имеют к нему отношение, мы боязливо избегаем.
Словно некий злой гений, что ни день, сводит меня с ним, хотя я стараюсь выходить на улицу утром и вечером в разное время.
Словно птица, к которой все ближе подбирается змея, — вот как я себя чувствую.
А он, кажется, почуял, что встречи со мной что-то ему предвещают, он наслаждается уверенностью, что день ото дня исподволь приближается к цели. От этой уверенности в его маленьких злобных глазках вспыхивают коварные огоньки.
Но какую же цель он себе поставил? Думаю, он и сам этого не знает, как нет о ней представления и у меня.
Покамест цель для него не ясна, это успокаивает, в ином случае он бы не останавливался, о чем-то глубоко задумавшись, покусывая нижнюю губу, когда я прохожу мимо.
И еще: он больше не вперяет в меня пристальный взгляд, знает, что теперь это ни к чему, — его душа уже всецело подчинила себе мою.
По ночам подслушивать за нами он не мог, но я, поразмыслив, все-таки придумал, как положить конец вечному страху.
На берегу, под деревянным мостом, лежал старый, видимо брошенный челн, сегодня я пригнал его поближе к нашему садику и привязал.
Когда луну скроют облака, мы с Офелией уплывем к другому берегу, а там течение медленно повлечет нас вокруг города.
Река так широка, никто нас не увидит, а уж узнать и подавно не узнает!
Бесшумно проскользнув в комнату, что отделяет мою спальню от спальни отца, я стоял, считая удары сердца, дожидаясь, когда на башне церкви Девы Марии пробьет десять раз и наконец раздастся одиннадцатый, ликующий удар, он возвестит: «Офелия спешит в наш садик!»
Время словно замерло, и в нетерпении я затеваю странную игру со своим сердцем — от этого мысли постепенно начинают мешаться, как во сне.
Я уговариваю сердце биться быстрее, чтобы быстрее шли и часы на башне. «В том, что то и другое связано, я не сомневаюсь. Сердце ведь тоже часы? — размышляю я. — Раз так, почему бы ему не иметь большей власти, чем у башенных часов, сделанных из мертвого металла, а не из плоти и крови, как мои „часы“?
Почему бы сердцу не повелевать механизмом?»
И словно в подтверждение этой мысли, вдруг вспоминаются строчки из стихотворения, которые однажды мне прочел отец:
«Все в этом мире исходит из сердца,
в сердце родится и сердцу покорно…»
Но тут же я с ужасом осознаю скрытый смысл двустишия — некогда он ускользнул от меня, завороженного ритмом, теперь же я испугался. Сердце в моей груди, мое сердце, не слушается, когда я приказываю: бейся чаще! Значит, во мне обитает некто и он сильней меня, он повелевает моим временем и моей судьбой…
Все в этом мире исходит из него!
Мне страшно самого себя.
«Я был бы магом, наделенным властью над всеми событиями, если бы смог познать себя и властвовать хоть отчасти над собственным сердцем». Эта мысль внезапно озаряет меня. Но тут же ее перебивает другая, и она шепчет: «Помнишь, что ты однажды прочел, давно, еще в приюте, несколько лет тому назад? Не было ли в той книге таких слов: „Нередко бывает, что часы в доме останавливаются, когда кто-то умирает". А это значит, умирающий, претерпевая последние, смертные муки, биение своего постепенно замирающего сердца принимает за тиканье часов; тело, с которым расстается душа, в страхе слышит шепот: „Сейчас они стучат, когда они остановятся, я умру", и, словно повинуясь магическому заклинанию, часы умолкают с последним ударом человеческого сердца. Если в свои последние минуты умирающий вспоминает о ком-то, то его повеление, посланное в смертный час, слепо исполнят часы в комнате этого человека, ибо в миг смерти умирающий посылает в то место, о котором он подумал в этот последний миг, своего незримого двойника».
Стало быть, мое сердце покорствует страху. Страх еще могущественнее, чем сердце! Ах, если бы совладать со страхом, я обрел бы власть над всем на свете, всем, что исходит из сердца, над судьбой и над временем!
Затаив дыхание, я пытаюсь побороть внезапно напавший страх, а он все сильней сдавливает мне горло, он не сдается, ибо знает, что я вслепую нашарил его потаенное убежище.
Сил у меня маловато, мне не одолеть страх, да я ведь и не знаю, откуда к нему подступить, а его власть над моим сердцем не ослабевает, я же не властен над ним, и страх сдавливает сердце все сильней, чтобы принудить его лепить мою судьбу точно воск — вопреки моему желанию, по своей воле.
Я стараюсь успокоиться, убеждая себя: Офелии здесь, рядом со мной, нет, значит, ей ничто не грозит. Но слишком я слаб — остаюсь глухим к доводам рассудка, подсказывающего: не спускайся сегодня в сад.
Едва подумав так, тут же отбрасываю эту мысль. Явственно вижу сети, которые мне расставляет сердце, но, словно впотьмах, устремляюсь прямиком в ловушку. Нежная страсть сильнее благоразумия. Я подошел к окну, внизу плещется река; глядя на нее, стараюсь собраться с духом, чтобы во всеоружии, не склонив головы, встретить опасность, ее неотвратимое приближение я уже чувствую, ибо ею вызван мой страх. Однако при виде безмолвной, ко всему равнодушной, неудержимо бегущей вдаль реки мои чувства пришли в такое смятение, что я не сразу расслышал негромкий гул, предваряющий бой башенных часов. Смутно я чувствовал — эти воды принесут твою участь, и тебе ее не избежать. Слышать что-либо вокруг я почти перестал…
Я очнулся от всколыхнувших воздух звонких ударов, и страх, робость исчезли без следа.
Офелия!
В темноте проступает светлая тень — ее белое платье.
— Мой мальчик! Милый мой, милый мальчик! Как я тревожилась о тебе сегодня весь день…
Хочу ответить: «А я о тебе, Офелия», но тут ее губы находят мои, все слова умолкают…
— Знаешь ли, мой милый, бедный мальчик, ведь мы, наверное, видимся сегодня в последний раз.
— Господи Боже, что стряслось? Скорей, Офелия, скорей сюда, в лодку! На реке нам никто не опасен.
— Да, идем. Может быть, на реке нам не опасен… он.
Он! Впервые она упомянула о «нем»! Рука Офелии дрожит, я ощущаю: «он» внушает ей ужас поистине безграничный.
Хочу усадить ее в лодку, но Офелия вдруг останавливается, словно не может сделать ни шага дальше.
— Идем же, идем, Офелия! — прошу я. — Не надо бояться. Сейчас поплывем к тому берегу. А там туман…
— Я не боюсь, милый. Просто я хочу… — Ее голос прерывается.
— Офелия, что с тобой? — Я прижимаю ее к своей груди. — Ты меня разлюбила? Офелия!
— Ты же знаешь, как я тебя люблю, Кристль, — просто отвечает она и надолго умолкает.
— Ну давай же сядем в лодку, — упрашиваю я шепотом. — Как же я истосковался по тебе!
Она мягко отстраняется и подходит к садовой скамье, на которой мы так часто сидели, в глубокой задумчивости она поглаживает скамью.
— Офелия, да что же с тобой! Что случилось? Ты заболела? Может, я чем обидел?
— Просто я хочу… хочу проститься с нашей скамеечкой. Помнишь ли, мой мальчик, здесь, на ней, мы впервые поцеловались.
— Ты хочешь расстаться со мной? — Я едва сдерживаю крик. — Офелия! Ради всего святого, не может этого быть! Что-то случилось, но ты не хочешь сказать что. Неужели ты думаешь, я смогу жить без тебя?
— Не тревожься, милый! Ничего не случилось. — Офелия тихо успокаивает меня, даже силится улыбнуться, но тут на ее лицо падает лунный свет, и я вижу, что в ее глазах блестят слезы. — Пойдем, мой любимый, и правда, лучше сядем в лодку, поплывем…
Я берусь за весла, и с каждым их ударом на сердце у меня делается легче: чем шире полоса воды между нами и берегом с горящими в темноте, все замечающими глазами черных домов, тем дальше мы от опасности.
Наконец из мглы выступили седые ветлы на долгожданном другом берегу; река здесь едва струится, и мы тихо плывем по течению, скрытые завесой темных ветвей, склонившихся к воде.
Я убрал весла в лодку и перешел на корму к Офелии. Мы сидим нежно обнявшись.
— Что же тебя так опечалило, любовь моя? Почему ты сказала, что хочешь проститься с нашей скамейкой? Ты ведь никогда меня не покинешь?
— Видно, не избежать этого, мой мальчик! И час разлуки все ближе. Нет, нет, не печалься, еще не время… Может быть, до этого еще далеко. Не будем об этом думать.
— Я все понял, Офелия. — В горле у меня жжет от подступающих слез. — Ты хочешь сказать, что уедешь в столицу, станешь актрисой… и тогда, что же ты думаешь, тогда мы навеки расстанемся? Неужели ты думаешь, я день и ночь не мучаюсь мыслями о том, что со мной будет. Одно знаю: мне разлуки не вынести. Но ты же говорила, помнишь, — раньше чем через год этого не случится?
— Да, раньше — вряд ли.
— О, до тех пор я уж придумаю, как устроить, чтобы я тоже поехал в столицу, чтобы мы были вместе. Буду упрашивать отца, умолять, в конце концов он отпустит меня в город учиться. А стан