Избранное: Романы, рассказы — страница 34 из 155

— Ну и что в том! — пробормотал госаин. — Когда-нибудь нам всем суждено отправиться в тот мир, который есть отрицание бытия.

Мудрость брахмановПеревод И. Стребловой

Когда солнце скрывается за холмами и на землю опускается могильная тьма, из гробовой тишины поднимается исполненный смертной тоски крик и незрячим зверем мчится в страхе прочь из джунглей, обгоняя ветер, в сторону монастыря, словно вспугнутая лань, убегающая от ловца. Он звучит непрестанно, не понижаясь и не повышаясь, не переводя дыхания, не затихая и не делаясь громче.

— Это маска демона Мадху, древняя, гигантская, высеченная из камня, полузатонувшая, глядящая из трясины посреди дикого леса белыми пустыми очами над гладью мертвой воды, — тихо бормотали монахи… бормотали монахи…

— Это вестник чумы, демон Мадху!

И магараджа в страхе пустился бежать со своей свитой на север.

— Когда пойдут мимо направляющиеся на празднество Бала Гопала святые паломники свами{95}, чей путь пролегает через эту местность, мы спросим их, отчего каменная маска в джунглях по ночам во тьме поднимает крик, — решили пустынножители.

И вот накануне Бала Гопала на белой дороге показались свами, в молчании шли они, потупив очи, облаченные в унылые монашеские одежды, словно живые мощи… словно живые мощи…

Четверо святых мужей, отринувших узы этого мира.

Четверо безрадостных, беспечальных, отринувших бремя треволнений.

Свами Вивекананда из Тревандрума.

Свами Сарадананда из Шамбалы.

Свами Абхедананда из Майавати.

И четвертый — древний старец из касты брахманов, чье имя никто уж не помнил… чье имя никто уж не помнил…

Они вошли в монастырь, дабы в пути отдохнуть, и там чувства свои укротившие свами ночь провели с вечера до утра, бдения сном не нарушив.

День сокрылся, и вот на крылах своих ветер снова принес страшный, воющий вопль каменноликого идола, словно некую грозную весть… грозную весть…

Тот же вой непрестанный, без понижений и повышений, непрестанный, как будто не переводящий дыхания.

И в час первой стражи ночной пустынники, приблизясь к почтенному брахману, коего имени ныне никто уж не помнил, старцу столь древнему, что сам Вишну забыл затерявшийся в веках час его рождения, трижды обошли его слева и затем вопросили, какая причина побуждает демона-гиганта, что белея стоит среди болот, кричать во мраке ночи.

Почтенный же молчал… он молчал…

И вновь в час второй и третьей стражи монахи трижды обошли почтенного с левой стороны и вновь спросили, отчего каменноликий оглашает по ночам джунгли устрашающим криком.

И вновь и вновь почтенный ответил молчанием.

Но когда в час четвертой стражи пустынники трижды обошли почтенного с левой стороны и задали тот же вопрос, тот отверз уста и сказал:

— Не он, о пустынники, не Мадху, чья маска стоит в чаще, изваянная из белого камня, кричит беспрестанно.

Разве, о пустынники, может то быть оный демон?

И вопль тот жалобный не смолкает при свете дня, когда поднимется солнце. Как может солнце, о пустынники, заставить его умолкнуть?!

Когда наступает ночь, просыпается ветер, и, повеяв, он подхватывает эти стоны и мчит их над водой и над деревьями джунглей, пока не достигнут они монастыря Санток-Дас, монастыря Санток-Дас.

Жалобный стон тот звучит, не переставая, от зари до зари, от зари до зари из уст аскета, не достигшего знания… не достигшего знания…

А кроме него, о пустынники, сдается мне, больше некому там кричать… там кричать…

Так сказал почтеннейший.

Монахи же, прождавши год, дождались опять праздника Бала Гопала и тогда попросили древнего старца-брахмана, чье имя никто уж не помнил, чтобы он успокоил этого аскета.

И почтенный молча поднялся и побрел на рассвете к стоячим водам.

Звенящий бамбук сомкнулся за ним, занавесив его, как занавешиваются зубья серебряных гребней, когда царские танцовщицы чешут свои длинные волосы.

Путь мудрецу показывал демон Мадху, чья белая маска блистала издалека.

Полузатонувшая, обращенная ликом к небесам, стояла она, уставясь в их глубину пустыми очами.

И дышала из уст отверстых ледяным хладом, истекающим из каменной глотки.

Дрожащими струями тумана поднимался болотный пар из пузырящейся трясины, стекая книзу по каменному лицу блестящими каплями… блестящими каплями…

Из пустых зениц стекали они тысячелетиями, бороздя морщинами гладко высеченный лик, и черты его ныне исказились страдальческой гримасой.

Так плачет демон Мадху… плачет демон Мадху…

А на челе его проступает смертная испарина, от полуденного зноя среди лесной пустыни… от полуденного зноя среди лесной пустыни…

И тут на поляне брахман узрел аскета, тот стоял с вытянутой рукой и громко вопил от боли. Непрестанно, не замолкая ни на миг, не останавливаясь, чтобы передохнуть, и не понижая голоса.

Тело его было столь изможденным, что выпирающие позвонки сделались с виду похожи на женскую косу, а бедра на корявые палки, а глаза — запавшие в глазницы — на черные высушенные ягоды… черные высушенные ягоды…

Пальцы же вытянутой руки стискивали тяжелое железное ядро, усаженное шипами, и чем сильнее сжимались пальцы, тем глубже шипы вонзались в плоть… шипы вонзались в плоть…

Пять дней брахман стоял не шелохнувшись и ждал, и, убедившись, что аскет ни на миг — даже на то мгновение, которое потребовалось бы здоровому человеку, чтобы только пожать плечами, — не прекращает кричать от боли, старец трижды обошел его слева, затем остановился с ним рядом.

— Пардон, сударь, — обратился он наконец к аскету, — пардон, сударь, — сказал он, кашлянув светски. — Позвольте узнать, какая причина заставляет вас беспрестанно изливать вслух свое горе? Хм, хм, изливать вслух свое горе?

На что аскет молча, одними глазами показал на свою руку.

И тут мудреца охватило глубокое удивление.

Его дух окунулся в бездны бытия и в царство причин и сравнил вещи грядущие и вещи давно минувшие.

Он вспомнил веды и перебрал мысленно весь текст и все толкования, но так и не нашел того, что искал.

Все глубже погружался он в размышления и задумался так, что казалось, даже сердце его перестало биться и остановилось дыхание, так, что замерли его приливы и отливы… замерли приливы и отливы…

Болотные травы побурели и завяли; настала осень и попрятала все цветы, и по коже земли прошел трепет… трепет прошел по коже земли.

А брахман все так же стоял, застыв в глубоком раздумье.

Тысячелетний тритон выполз из болота, показал на него пятнистым пальцем и шепотом сказал чете уховерток:

— О, мне хорошо знаком этот древний старик, мудрость его беспредельна, это почтенный свами.

В недрах земли, где лежит моя отчизна, я прочел его медицинскую карточку и точно знаю его имя и звание: его величества обыкновенный брахман в отставке, свами Прапади-Ани-Фсе Аднакамавда из Ко-ширша, из Ко-ширша он родом.

Вот что шепнул на ушко уховертке тритон перед тем, как слопать мужа и жену.

А мудрец тем временем пробудился.

И обратясь к аскету, он сказал:

— Вы-вы-выпустите, сударь, ядро!

И как только аскет разжал руку, ядро скатилось наземь, и в следующий миг боль прошла.

— Ур-ра! — завопил на радостях аскет, и в радостном возбуждении, не ощущая никакой боли, он кубарем поскакал прочь… кубарем поскакал прочь…

Кабинет восковых фигурПеревод Л. Есаковой

— Это была превосходная идея, Синклер, — вызвать телеграммой Мельхиора Кройцера! Думаешь, он согласится выполнить нашу просьбу? Если он выехал первым же поездом, — Зебальдус посмотрел на часы, — то с минуты на минуту будет здесь.

Стоявший у окна Синклер вместо ответа указал на улицу.

К ним быстрым шагом приближался высокий худощавый мужчина.

— Знаешь, порой наше сознание всего на несколько секунд вдруг меняется, заставляя видеть привычные, обыденные вещи в неожиданно новом, пугающем свете… Случается ли с тобой такое, Синклер? Как будто ты вдруг проснулся и тут же снова заснул, но за это короткое, не дольше одного удара сердца, мгновение тебе открылось нечто таинственное и невероятно важное.

Синклер внимательно посмотрел на друга:

— Что ты хочешь этим сказать?

— Какая нелепая, роковая случайность толкнула меня пойти в кабинет восковых фигур, — продолжал Зебальдус. — Я сегодня что-то уж слишком чувствительный; вот, к примеру, сейчас, наблюдая, как Мельхиор идет к нам и его фигура, по мере того как он приближался, становилась все больше и больше, — в этом было что-то мучительное, что-то — как бы тебе объяснить? — абсолютно естественное, ведь расстояние, как известно, поглощает всё: тела, звуки, мысли, фантазии и события. Или наоборот, мы сначала видим их крохотными вдалеке, а потом они становятся больше, все, все, даже те, которые не имеют материальной оболочки и не нуждаются в пространственном перемещении. Нет, не могу выразить это словами. Понимаешь, что я имею в виду? Кажется, все подчинено одним и тем же законам!

Его друг задумчиво кивнул:

— Да, и некоторые события или мысли ускользают из нашего поля зрения, как будто где-то «там» существует возвышение или что-то подобное, за которым они могут прятаться. А потом вдруг снова выскакивают из своего укрытия и неожиданно встают перед нами, огромные, во весь свой рост.

Хлопнула входная дверь, и в кабачок вошел доктор Кройцер.

— Мельхиор Кройцер — Кристиан Зебальдус Оберайт, химик, — представил их Синклер.

— Кажется, я догадался, зачем вы меня позвали, — сказал вошедший. — Давняя боль госпожи Лукреции?! У меня самого мороз пошел по коже, когда я прочел во вчерашней газете имя Мохаммеда Дарашеко. Вам уже удалось что-нибудь выяснить? Это он?


Посреди немощеной рыночной площади раскинулся шатер кабинета восковых фигур, в сотнях зеркальных осколков, из которых на матерчатой крыше цветистым шрифтом были составлены слова: «Мистер Конго-Браун представляет восточный паноптикум Мохаммеда Дарашеко», отражались последние лучи заходящего солнца.