ами эксцентричная особа, но я должна сказать, что готова хоть сегодня свести счеты с жизнью. Наверное, самый пресыщенный сибарит еще не подходил к последней черте так близко…
Она вдруг совершенно смешалась, и, лишь заметив, насколько серьезно обдумывает Пфайль то, что услышал, и вникает в ее состояние, она собралась и продолжила рассказ:
— Вы можете спросить, какая тут связь с портретом или «призраком»? На сей счет не могу сказать ничего определенного. Знаю одно: мой отец часто говорил, когда я задавала ему свои детские вопросы о религии или всемилостивом Боге… говорил, что скоро настанет время, когда человечество утратит последние устои и вихрь истомленного духа сметет все, что было создано человеческими руками.
Уцелеют лишь те — я в точности помню его слова, — кто сумеет узреть в себе медно-зеленый лик предтечи, прачеловека, которого не коснется тление. И всякий раз, когда я, сгорая от любопытства, осаждала его вопросами, как выглядит тот, о ком он говорил, кто это: живой человек, или призрак, или сам Бог, и как я смогу его узнать, если, к примеру, встречу по дороге в школу, он всякий раз отвечал: успокойся, дитя мое, и не ломай себе голову. Это не призрак, и, если он даже когда-нибудь явится тебе в качестве такового, не бойся его — он единственный человек на земле, не ставший призраком. У него на лбу — черная повязка, под нею — сокрытый знак вечной жизни, ведь на том, кто носит знак жизни открыто, а не в сокровенной глубине, лежит каинова печать, и в каких бы сияющих одеждах он ни явился, знай: это призрак и добыча призраков. Что же касается твоего вопроса о Боге, тут я ничего не могу сказать, да ты все равно не поймешь. А встретить ты его можешь повсюду, особенно когда меньше всего ожидаешь. Только до этого нужно еще дозреть. Даже святой Губерт, повстречав на охоте оленя и уже изготовив к бою свой арбалет…
Много лет спустя, — немного помолчав продолжила юфрау ван Дрейсен, — когда началась эта страшная война и христианство покрыло себя таким позором…
— Не христианство, простите, а христианский мир! Это далеко не одно и то же, — с улыбкой перебил ее барон.
— Разумеется. Это я и имела в виду. Я еще подумала, что отец обладал пророческим даром и предвидел кровавую бойню…
— Он наверняка имел в виду не войну, — спокойно заметил Сефарди. — Внешние события, будь то даже столь ужасная война, есть некий шумовой эффект вроде безобидного грома для всех тех, кто не видел молнии и кого она не ошарашила ударом хотя бы в двух шагах от собственных ног. Это даже как-то утешает: «Меня, слава Богу, обошло стороной». Война разделила человечество на две части: одни заглянули в преисподнюю и всю жизнь молча носят кошмар в своей груди, для других его чернота лишь обозначена типографской краской, к последним отношусь и я. Я достаточно покопался в себе и с ужасом обнаружил то, о чем имею смелость прямо сказать: страдания миллионов не оставили на мне ни малейшей царапины. К чему кривить душой? Если кто-то может утверждать обратное и говорить от чистого сердца, я готов почтительно снять перед ним шляпу, но поверить не могу. Мне просто невозможно представить себе, что я в тысячу раз порочнее ему подобных… Однако извините, сударыня, я перебил вас.
«Удивительная прямота. Этак вот, без оглядки на чужое мнение, выворачивать наизнанку душу», — подумал барон Пфайль, и с явной симпатией скользнул взглядом по смуглому и гордому лицу ученого собеседника.
— В общем, я думала, что отец имел в виду войну, — возобновила свой рассказ молодая дама, — но мало-помалу стала ощущать то, что теперь чувствует всякий, если он не дубовый чурбан: из глубин земли исходит какая-то парализующая духота — но не смерть, — и эту духоту, эту невозможность ни жить, ни умереть, мне кажется, и подразумевал мой отец, говоря об утрате последних устоев.
Когда же я рассказала доктору о зеленом лике прачеловека, как выражался мой отец, и спросила у него как специалиста в этой области разъяснений на сей счет, допытываясь, есть ли тут доля истины или же все дело в болезненном воображении отца, он вспомнил, что слышал от вас, барон, об одном портрете…
— …Которого, к сожалению, не существует, — продолжил за нее Пфайль. — Я рассказывал доктору об этом портрете, все верно. Более того, еще по дороге сюда я был твердо убежден в том, что несколько лет назад видел портрет, как мне кажется, в Лейдене. Это я готов утверждать.
Теперь же могу утверждать только одно: я не видел его никогда в жизни, ни в Лейдене, ни где-то еще. Сегодня я говорил о нем со своим другом, и портрет, заключенный в раму и висящий на стене музея, отчетливо рисовался в моей памяти. Потом, поспешая на вокзал, чтобы ехать домой, я вдруг осознал, что рама оправляла портрет лишь в моем воображении, была неким иллюзорным аксессуаром. Я тут же решил повернуть к Хееренхрахту и повидаться с доктором, дабы уяснить для себя, действительно ли тогда, несколько лет назад, я рассказывал ему о портрете или же и тут со мной сыграла шутку собственная фантазия. Для меня остается неразрешимой загадкой, как этот портрет мог запасть мне в голову. Было время, когда он буквально преследовал меня даже во сне. Уж не приснилось ли мне, будто я смотрю на него в зале лейденского музея, а затем воспоминания об этом сне стали мниться реальным событием?
А теперь я и вовсе сбит с толку: когда вы, сударыня, рассказывали о своем отце, мне опять представился этот лик, но на сей раз с поразительной, осязаемой ясностью, он был живым, подвижным, он шевелил губами, будто хотел что-то сказать, это был уже не мертвый образ на холсте…
Он внезапно умолк и, казалось, вслушиваясь в самого себя, ловил внутренним слухом то, что шептал ему портрет.
Сефарди и дама смущенно молчали.
С набережной донеслись звучные переливы большой шарманки, какие обыкновенно по вечерам возят по амстердамским улицам на тележках, влекомых медлительными пони.
— Могу лишь предположить, — возобновил беседу Сефарди, — что в вашем случае есть основания говорить о так называемом гипноидном, промежуточном между сном и явью, состоянии. Вероятно, то, что вы когда-то пережили во сне, потом без участия сознания вкралось под видом портрета в дневную жизнь и, так сказать, срослось с явью… Ничего страшного, не надо усматривать здесь какое-то отклонение от нормы, — успокоил он, заметив, что Пфайль выставил вперед ладони, будто хотел от чего-то защититься. — Подобные вещи случаются гораздо чаще, чем принято думать. Если бы докопаться до их истока… Тогда, я убежден, с наших глаз пала бы завеса и мы вступили бы в поток второй жизни, которую в теперешней ситуации можем вести только в глубоком сне, не осознавая этого, поскольку она протекает за пределами нашего физического существования и забывается на мостике, перекинутом между ночью и днем… То, что христианские мистики пишут о «втором рождении» или «духовном обновлении», без чего невозможно узреть «Царствие Небесное», представляется мне ни чем иным, как пробуждением спящего мертвым сном «я», пробуждением в мире, не зависимом от внешних чувств, одним словом — в «раю»…
Он достал из шкафа какую-то книгу и указал на одну из иллюстраций:
— Вот вам и смысл сказки о Спящей красавице, иначе я не могу истолковать эту старинную алхимическую иллюстрацию «второго рождения»: нагой человек, встающий из гроба, а рядом череп с горящей свечой на темени… Кстати, если уж речь зашла о христианских экстатиках, юфрау ван Дрейсен и я идем сегодня вечером на собрание, можно сказать, их последователей. Это будет происходить на Зейдейк. Любопытно, что и там является призрак оливково-зеленого цвета.
— На Зейдейк? — удивленно воскликнул Пфайль. — Помилуйте, это же квартал притонов! Над вами кто-то подшутил?
— Там уже не так скверно, как раньше. Я слышал, из всех злачных мест сохранился только матросский кабачок «У принца Оранского», а вообще там живут безобидные бедные мастеровые.
— И еще старый чудак со своей сестрой, сумасшедший коллекционер бабочек, некто Сваммердам{182}, который на досуге воображает себя царем Соломоном. Он пригласил нас в гости, — с явной радостью вспомнила молодая дама, — мою тетушку, юфрау Буриньон, оттуда силой не вытянешь… Ну что вы скажете теперь? Хороши у меня связи?.. И во избежание недоразумений должна сказать, что она — почтенная дворянка, живет теперь при монастыре бегинок{183} и славится безмерным благочестием.
— Что я слышу? Ян Сваммердам еще жив? — Пфайль чуть не расхохотался. — Ему, должно быть, лет девяносто. Он еще не стер своих каучуковых подошв в два пальца толщиной?
— Вы его знаете? А что это, собственно, за человек? — спросила приятно удивленная ван Дрейсен. — Он и в самом деле пророк, как утверждает тетушка? Прошу вас, расскажите о нем.
— С удовольствием, если вам угодно позабавиться, юфрау. Правда, мне придется быть кратким и как бы заранее попрощаться с вами, иначе я опоздаю на следующий поезд. На всякий случай мое вам адьё. Но не ждите ничего ужасного и таинственного, история скорее комична.
— Тем лучше.
— Так вот, со Сваммердамом я познакомился еще в четырнадцать лет. Потом, естественно, потерял его из виду. Я был весьма своевольным сорванцом и с одержимостью увлекался всем на свете, кроме учебы, разумеется. Одно время моей стихией были террариумы и энтомология. Стоило только в зоомагазине появиться лягушке-быку или азиатской жабе величиной с дорожный баульчик, как они уже переходили в мои руки, а затем — в большой стеклянный ящик, в котором поддерживалась соответствующая температура.
По ночам из нашего дома доносилось такое кваканье, что в соседних домах захлопывались окна. А сколько насекомых требовалось этим прожорливым тварям! Я таскал им козявок мешками.
Тем, что у нас так мало мух, Голландия обязана моим заботам о пропитании амфибий.
Что касается, например, тараканов, то это зло искоренил я.