— Не о том речь. Ты делай свое дело, делай.
— Ну вот! А я разве не делаю? Меня не надо понукать.
— Хорошо, хорошо.
Горы здесь были невысокие, темные, они со всех сторон тесным кольцом окружали поляну. Поляну пересекала лесная дорога, которая неподалеку от палатки Федора разветвлялась на три проселочные дороги, проложенные для своего удобства кисуцкими возчиками. Одна из них сворачивала к часовне, но вела еще дальше, к границе. Две другие некоторое время бежали рядом, но потом, наскучив друг другу, расходились в разные стороны. Потом обе они пропадали из виду, закрытые лесом. Здесь не было никакого жилья, а белевшая среди елей на северном склоне постройка была часовней. Кисуцкие избы не бывают такими белыми.
По той ровной дороге катила телега, рядом с ней шагали двое мужчин. Федор их не узнал. Но, увидев, что один из них с палкой, он закричал:
— Пятак! Пятак едет!
Матуш выругался, потому что мужик с палкой был вовсе не Пятак, это Федор его так прозвал. В другое время он не обратил бы на это никакого внимания, но сейчас он ничего не мог простить Федору. Жена Федора услышала, как Матуш выругался, и, словно все поняв, снова усмехнулась.
Только теперь начиналась для Федора ярмарка. Ведь ничего не значило, что он приехал к часовне, что Матуш сооружал палатку, все это еще ничего не значило. Подъезжал Пятак! Мог подъезжать и не он, это мог быть кто угодно, и не обязательно торговец. Это могла быть и группа празднично одетых женщин в белых платках — этого было бы ему достаточно. Бог пожелал послать ему на глаза первым Пятака с палкой. В таком случае он его охотно поприветствует, хотя они и не слишком любят друг друга. Но бог простит его за это, ведь он лучше всех знает, что между торговцами иначе и быть не может.
Федор вдруг обо всем забыл — о тюках с тканями, о безмолвной жене и хлопочущем Матуше, забыл и о приближающемся Пятаке — и энергичным шагом направился в ельник, где белела часовня. Это был уже другой Федор, Федор более молодой, а не тот с вывалившимся из полуоткрытого рта языком. Ярмарка началась, и это была его стихия, в которой он мог по-настоящему развернуться. В этой стихии он проявлял себя, как его жена — в сидении со сложенными для молитвы руками.
Все же ему следовало бы идти помедленнее, потому что гора была довольно крутая и наверху у него закружилась голова. Но он уже стоял перед часовней и глядел на нее. Он опустился на колени и тут заметил старушку, тоже на коленях и с четками в руках, которая приветливо смотрела на него. Она понимающе и одобрительно кивнула головой, мол, так и подобает — стать перед богом на колени, это правильно, и она делает это во славу господа бога и ради спасения своей грешной души.
Тогда кивнул головой и застигнутый врасплох Федор. Но, еще соблюдая необходимое спокойствие, он перекрестился, искоса и враждебно взглянул на бабку и начал молиться:
— «Отче наш, иже еси на небеси, да святится имя твое, да приидет царствие твое…» Что-то я этой старой бабы не знаю… а видишь и ты, пресвятая дева Мария, какие плохие люди бывают, они поцарапали камнями твою часовенку, вон там на стене — след от ножика, и никто не стер его… в прошлом году этого не было, а вон то было и в прошлом году, ведь я приезжаю сюда каждый год и вижу все, и теперь я здесь, и ты меня должна видеть, а я уже видел Пятака с палкой, это тот, который продает сласти и ужасно обворовывает людей, но больше всего детей, так вот, он уже едет, к тому же с полным возом и снова собирается обворовывать и грешить, вот увидишь, пресвятая дева Мария, а еще увидишь, что он поставит палатку перед моей и будет делать это на моих глазах, потому что он уже не может отличить смертный грех от обычного и хочет, чтобы я разозлился и говорил непотребные слова, когда увижу, что люди идут к его палатке, а не к моей, но я непотребных слов, какие говорит он, не скажу, а люди все равно будут ходить к его палатке, потому что не знают, что он обворовывает, но знают, что он продает за пятак сласти, а я ни ситец, ни материю на платки за пятак продавать не могу, да и на перины никому не могу продавать за пятак, а он может так продавать конфеты, а ведь он вор, и людям никакой пользы нет от этих конфет, люди их пососут, погрызут, зубы себе попортят, и ничего от конфеты не останется, и через минуту они забудут, что во рту было что-то, они ведь этим не насытятся и не оденутся, а деньги оставят у него, а ты ведь уже знаешь, какой это подлый вор, и что я продаю только полезные вещи и ты, может быть, еще не видела такого товара, какой я привез на телеге Матуша, — это тот, глуповатый с широким подбородком, — на его телеге я привез невероятно дешевый товар, но я боюсь, что не продам его, потому что в последние годы у людей что-то перевелись деньги, а тебе я даже могу и не говорить, что у меня их тоже нет, такое время пришло, в газетах это называют кризисом, из-за этого кризиса и у меня нет денег, остался только товар, а никто его не хочет покупать, хотя я и отдаю за полцены и почти ничего не зарабатываю на метре, это меня скоро разорит вконец, и если дела не поправятся, то я уж не знаю, что и делать, потому что больше не выдержу, и каждый вечер молюсь, чтобы эта ярмарка спасла меня, и я смог бы продать немного товара, только ты должна бы мне в этом помочь, ведь у тебя доброе сердце, а я тебя потом за все отблагодарю… — Он таращил глаза и какое-то мгновение не понимал, где находится, и только поглядев на старушку с четками, он опомнился. Федор снова перекрестился и медленно и внимательно, чтобы его ничто не сбило, начал отчетливо произносить слово за словом: — «Отче наш, иже еси на небеси, да святится…» — А когда прочитал и молитву «Богородица, дева, радуйся», перекрестился, низко поклонился и оставил у часовни старушку с четками.
Между тем ярмарка началась хорошо, и это мог видеть каждый. Пятак был уже у перекрестка, но не в нем дело. Подъезжали другие возы, и радостное пение раздавалось в лесу, который еще скрывал едущих. Туман рассеялся, и показалось солнце.
Воз Пятака остановился перед палаткой Федора, на противоположной стороне проселочной дороги, и там начали выгружать товар.
— Прямо передо мной… — проворчал Федор, сделав вид, что его интересует только собственная палатка. Она уже была готова. Матуш натягивал на нее брезент, а жена Федора раскладывала на широком деревянном прилавке ситец, бумазею, холсты, материю на рубашки и разное другое, без чего люди не могут обойтись. Увидев свой товар, Федор почувствовал себя уверенней и, подойдя к палатке с одного боку, сказал:
— Хорошо, хорошо, — а подойдя с другого боку, повторил то же самое, и каждый раз слово это звучало торжественно. Теперь пришло время и для Пятака.
— А-а… привет!
— А-а… и тебе привет!
— Я тебя и не заметил.
— И я тебя.
И оба знали, что врут.
— Я ходил к часовне, помолиться. О боге я не забываю.
— Я тоже пойду.
Оба понимали, что больше говорить не о чем. Они могли бы сказать друг другу еще очень многое, но знали, что независимо от сказанного, это прозвучит как оскорбление собеседника. Все же Пятак не удержался, торопясь использовать те несколько минут, что они могли быть еще в одиночестве:
— Палатка у тебя уже готова, это хорошо. Видно, ты приехал рано, или же… или же ты ночевал здесь?
Стоило подумать, как ответить этому бессовестному жулику на его насмешку. Хорошо еще, что Федор упомянул его и оговорил перед девой Марией. Действительно, переночевали они в одиночестве, и это тоже злило. Когда-то всем приходилось ночевать и драться за хорошее место для палатки, — утром торговцы уже не приезжали. А в этом году? Не будь здесь Матуша, он бы не сознался, что ночевал. Но Пятак наверняка уже разговаривал с Матушем, а если не разговаривал, то за день еще сто раз сможет поговорить. Ну и негодяй этот Пятак! И как это его бог терпит, как его земля носит! Да еще с палкой!
— На свете только тогда будет хорошо, когда каждый будет смотреть в… ну, в это. — Он забыл, куда же надо смотреть, а ведь так хорошо придумал!
Пятак расхохотался и больше не приставал.
Разозленный Федор повернулся к своей палатке и заорал на жену:
— А это еще что?
— Хомут! — разъяснил вместо нее Матуш. — Куда же мне его повесить? Не то украдут еще.
— Я хомуты не продаю! И конфеты да сосульки от кашля и прочую грошовую ерунду тоже не продаю!
— Ха-ха! — Пятак снова расхохотался.
— И детей не обираю! От этих конфет никакого проку нет, только зубы портятся. И я не вор, как некоторые другие.
— Ха-ха, люди божьи, помогите! Ну и ну, Федор говорит, что не ворует. Ну и ну, я сейчас лопну! — кричал Пятак, утирая лицо. — Herrgott[65], аллилуйя, вот так песенка! Дескать, Федор не ворует! Ну и песенка, ха-ха…
Их разъединили возы и проходящие люди — торговцы и богомольцы. И через некоторое время все выглядело так, как будто целый свет захотел собраться в этой сжатой горами долине, где не было человеческого жилья. Федору оставалось только глядеть и радоваться, что народу так много, что все поневоле должны проходить перед его палаткой, а уж если они проходят, то захотят остановиться, пощупать материал, каждый кусок отдельно, и только потом пойдут, куда им нужно. Нет, так не годится, нельзя господа гневить. Еще ведь не кончилась обедня, возможно, еще и не началась, потому что пения из ельника не слышно, оттуда доносится лишь приглушенный гул, какой издает рой рассерженных пчел.
В ельнике начали петь.
Обедни здесь длились долго, они сопровождались пением, и Федор еще вдоволь насмотрится на своего противника, который позволяет себе не повиноваться божьим законам. Как будто он не такой, как другие, и это тоже несправедливо. Дети есть дети, вырвутся от матери, где бы она ни была, и бегут прямо к Пятаку или к такому, как Пятак, и протягивают монетку:
— Дайте мне на все, — и, получив конфеты, убегают искать в толпе мать. И, таким образом, у Пятака или такого, как он, прибавляется медных пятаков и во время обедни. В жестяной банке, куда он их складывает, редко блеснет монета покрупней. Но торговля идет, хотя и плохо, идет, а так как Федор знает, что из геллеров складываются кроны, а из них тысячи, то он завидует, но ничего не может поделать.