ейный шоколад… — Мужики тупо смотрели прямо перед собой и не обращали внимания на миску. Хриплый голос ударял им в уши, а сверху мир освещало солнце. Оно не обжигало траву, которая оставалась зеленой. Не зажгло лес, он остался таким же темным. Сверкала стеклянная миска, искрилась, но не загоралась пламенем. А тот, на телеге, все подкладывал в сверкающую миску «Орион», на «Орион» — еще «Орион», «Орион», «Орион». Подкладывал он непрерывно и без устали, и потому, должно быть, устал. И, должно быть, он боялся того же, что и старый Федор, потому что, высыпав все в коробку, лежавшую возле ног, снова поднял над головой пустую миску.
— Вы видите пустую миску, господа, совсем пустую, но я наполню ее самым лучшим в мире шоколадом… — А мужики смотрели прямо перед собой так же тупо, как Матуш, и не знали, чего они ждут. А тот, на телеге, не знал, зачем он кричит.
Миска поворачивается. Миска сверкает, потому что она из стекла, а на мир с высоты светит солнце. А светит потому, что сегодня день святой Анны.
Светит на «Орион».
Солнце высоко, и это чувствуют все.
И поэтому миска уже не взлетает так высоко, как взлетала утром.
Уже одиннадцать, и в палатке духота.
Вот и миска так высоко уже не взлетает.
Это знают только стоящие возле телеги, а среди них найдется и такой, который увидит, что она вообще не поднимается и уже не сверкает, и тогда это будет выглядеть так, как будто бы она не из стекла, а из чего-то другого, чему, быть может, сверкать не положено и что сверкать не может. Кто знает? Кто знает, что будет с этой миской? Даже она не знает этого.
— Ох-хо-хо, ну и праздник… — вздохнул Матуш и отошел.
Матуш разглядывает долину. Зачем? Какое ему до нее дело? Что он с этого будет иметь? Расходятся с богомолья женщины. Они во всем черном, а на головах у них белые платки. Они уходят, дороги запружены ими. Плохо было бы сейчас ехать на телеге, плохо. Неужели это все? Это все. Лошадь! Есть еще лошадь.
Лошадь стоит возле телеги. Умная лошадь. Потому что привязана? Ну и что? Она могла отвязаться, перегрызть веревку большими желтыми зубами и ускакать. Но она стоит возле телеги. Умная лошадь. А что, если она и не умна вовсе, а просто ты себе это внушил, Матуш? Куда бы она убежала? В лес? Лошадь в лес не побежит. Что ей там делать? И домой бы не убежала. А ну ж побежала б? Прибеги она домой, моя дуреха ошалела бы от страха. Ошалела бы? Лошадь дома, а хозяин у черта в пекле. Хе-хе! Дуреха подумала бы о трех крестах у дороги и еще подумала бы о четвертом, который придется поставить. Мужа, мол, убили разбойники, а лошадь ускакала. Бедняга! Хоть ты ко мне вернулась, бедняжка! Моя ты дорогая, моя вороная… Черт побери эту бабу! Вот они какие, лошадь для них важнее. Смотри, получишь у меня!
— Предсказываю судьбу!
Он вздрогнул от испуга.
— Чертова баба! Получишь…
Кричавшая женщина была такая старая и печальная… Нет, это не его жена. Она держала на коленях рыжеватую морскую свинку, а у жены нет морских свинок. В прошлом году был у них белый кот, да и того кто-то убил.
— О-хо-хо, ну и праздник!
— Мятных конфеток мне захотелось, мужики, прохладненьких! Пойдем, купим, — завопил вдруг высокий горец, а мужики смеялись и подзадоривали его:
— Иди, иди!
И он разгребал перед собой людей, как воду, и, бесцеремонно пробивая дорогу, выкрикивал:
— Таких твердых, прохладненьких! Пойду куплю. — Он толкнул и Матуша, которого занесло в это время к палатке Пятака. — Есть мятные? Такие твердые. А ну, показывай! — кричал он Пятаку, а сам пошатывался, словно пьяный.
Пятак показал на коробку.
— Это? — Парень не верил и о чем-то раздумывал. — Тихо! Почем они?
— Тридцать штук на крону.
— Гм, тридцать на крону. Крона одна, конфет тридцать, не так уж много. Конфет не больно много. Он сгреб всю коробку, повернулся спиной к Пятаку, взял одну конфетку и разгрыз, — Они самые, ей-богу, они! Холодят, твердые. — Он взял вторую, разгрыз, задумался и сделал вид, что смотрит на небо. Конфету выплюнул, поднял коробку над головой и закричал: — Эй, бабоньки! Вот вам, получайте, лопайте! Усладите себе жизнь, и так… ей цена… — Он разбросал конфеты и обернулся к торговцу: — Что ты мне сделаешь, ну? Что мне сделаешь? Ну, сделай мне что-нибудь.
— Ой-ой-ой, — испуганно ойкали бабы и подбирали конфеты.
— Го-го-го! — смеялись мужики со злыми глазами, но ни один из них не наклонился за конфетой.
— Хе-хе! — Матушу это понравилось.
Сверху светило на людей солнце, а миска из стекла уже не сверкала. Она лежала возле ног сидевшего на телеге торговца, который совсем уже осовел, чем-то стал похож на старуху с рыжей морской свинкой. Он выглядел старым и печальным.
— Ты Федор! Ведь это ты, Федор?! — Пространство перед палаткой Федора опустело. Там остался только тот, кто спрашивал. Он стоял, широко расставив ноги, и указывал на перекупщика пальцем.
Взвизгнула какая-то баба, и наступила тишина.
— Я-я? — Федор приложил руку к сердцу и попытался улыбнуться. А глазами высматривал, искал Матуша, но наверняка не нашел его, потому что задержал взгляд на жене, с трудом от нее оторвался и повернулся к стоящему перед ним горцу.
Жена Федора оцепенела. Голова ее сохраняла ясность, а тело охватывал тот самый безотчетный страх, который она пережила, сидя на телеге Матуша, и когда пели во время обедни. Ее мысль сохранила поразительную остроту, и неповторимая мелодия религиозной песни оживала в ней в такой степени, что она могла ее уже явственно слышать.
— Что ты на это скажешь, если я тебе влеплю оплеуху? Что ты скажешь?
— Я? Почему?
— Что ты на это скажешь?
Жена Федора положила руки на «поющий» ситец. Федор ее муж, а вот этот собирается его ударить. Здесь что-то не так! Мужик хочет избить не Федора, а кого-то другого. Бога! Но бог высоко, выше солнца. Хорошо он устроился, — подальше от разгневанных людей. Это естественно. Федора ударить легче, чем бога, а парень не нашел никого другого, кроме ее мужа. Может быть, он сам поймет, что дело тут не в ее муже, и тогда он не ударит его. Ведь этот горец не пьян, он просто несчастен и оттого в таком отчаянии.
— Так что ты мне на это скажешь? — Он подошел к прилавку и положил на него две большие ладони.
— Ничего, — прошептал Федор и побелел, и язык застыл между приоткрытыми губами. Мокрый и темно-красный язык, и все могли увидеть, что Федор старый, уставший и осовелый, как и они.
— О-ох! — Парень взвыл и бросил кулаки в пустоту, словно хотел от них избавиться. Что-то у него не получилось. Что-то он понял, но еще больше осталось для него неразгаданным. Он протолкался через толпу мужиков и потом один, совсем один направился к перекрестку и вышел на проселочную дорогу, сворачивающую к лесу.
Проход между палатками как вымело, а Федор все еще не опомнился.
— Ломает палатку. — Это возвратился к нему Матуш.
— Что?
— Пятак ломает палатку. — Матушу пришлось даже рукой показать ему: — Там.
Когда Федор увидел, как Пятак бегает и срывает навес, он пробормотал:
— Хорошо, хорошо. — И это, как обычно, ничего не значило, потому что темно-красный язык его виднелся между приоткрытыми губами. Он спрятал язык. — Поехали домой! Запрягай. Подожди! Сначала сними брезент и погрузи свертки. Колья и доски оставим здесь. Быстро, быстро. Чего стоишь?
— Козлы хотя б забрать… Пан Федор… — жалобно протянул Матуш, когда все уже было уложено и воз готов.
— Нет, ничего не надо! Пятак гонит, как бешеный. Не видишь разве? Давай за ним!
Тогда Матуш распрощался с деревянным каркасом палатки и тронул лошадь, но Федор не унимался:
— Быстрей! Пятака уже не видно. Небось он знает, чего спешит.
— Так ведь…
— Матуш! — Федор побелел.
— Нно! Пошла!
Трое возвращаются с ярмарки. Палатки остались далеко позади, далеко и святая Анна. Год пути до них, а каким будет этот путь, Федор не знает и боится об этом думать. Это была твоя последняя ярмарка, Федор. Да? Да, последняя. Ну и пусть! Пусть? Что? Последняя? Он резко обернулся, чтобы еще раз взглянуть на палатки в зажатой горами долине. Но не увидел. Матуш нахлестывал вовсю, они были уже далеко за поворотом, и Федор увидел лишь темный косогор, заросший старым лесом.
Жена Федора ни во что не вмешивалась. Ей хотелось побыть одной.
— Нно! Пошла! — Матуш упрямо подгонял лошадь, но телеги Пятака все не было видно.
Они выехали из ущелья, выбрались на шоссе и долго молчали.
— Матуш!
— Ну?
— Останови. — Они проезжали мимо корчмы. Это было уже в деревне, недалеко от города.
— Думаете, надо?
— Мату-уш!
— Ну, если надо, тогда… тпру! Мне все равно. Матуш, останови, Матуш, гони, мне все равно. Что велите, то и сделаю. Про меня вы не скажете, что я вас не слушаюсь. Уж этого нет! Но Пятака мы так и не догнали. Видать, он летел как молния. — Матуш не ожидал остановки и от благодарности разговорился.
— Ну его, этого разбойника, и не стони. Слезаем!
— Слезаем так слезаем! Как хотите. А при чем тут «не стони»? С какой стати мне стонать, я говорю одну чистую правду. Я еще ни разу вас не обманул… а тут на тебе — «не стони»!
— Хорошо, хорошо.
— Ну, стой, уродина! Это потому, что она здесь раньше не останавливалась. Лошадь всегда помнит, где она уже останавливалась, а где еще нет. — Но Федор был уже в дверях корчмы и не слушал его объяснений. Когда же Матуш взглянул на жену Федора, она ему кивнула, мол, да, такая лошадь много кой-чего знает, а ты иди себе в корчму, я за ней присмотрю. «Чудная баба, ужасно чудная, почти как дух. И глаза у нее удивительные», — подумал про себя Матуш.
Двери корчмы были открыты, Федор уже сидел в углу. Рядом с ним стоял корчмарь, больше никого не было. Матуш присел к столу. Первым он не заговорит, он подождет. Корчмарь принес две рюмки и полную бутылку вина.
— Выпьем по случаю праздника, Матуш. — Федор налил.
— Стало быть, выпьем… раз вы говорите. Ваше здоровье, пан Федор.