Избранное — страница 29 из 105

Майор поднял стопку и выпил один, никого не дожидаясь.

— Наш господин майор — безнадежный Lokalpatriot[42], — сказал обер-лейтенант Виттнер, и это вызвало новый взрыв хохота.

Оба немецких офицера — между ними была большая разница и в чине, и в общественном положении — удивительно походили друг на друга, как шестеренки одного механизма, и мало-мальски наблюдательный человек мог прийти к выводу, что своими замечаниями Виттнер льстит фон Маллову, удерживая его расположение к себе.

— Я хочу, чтобы вы меня поняли. — Уже порядком распалившийся майор налил себе и поставил бутылку перед Кляко, которого не надо было упрашивать. — Правильно. Наливайте же! Коньяк на то и существует. Поймите меня правильно. Господин обер-лейтенант Виттнер происходит из Кеппельна, из какого-то захолустья в Шлезвиг-Гольштейне. Я никогда там не был и не жалею. Море, рыба, сети и яхты. Я всегда говорю ему: милый мой, у вас пиратская кровь, хек-хек, ваши предки, хек-хек, грабили на морях, хек-хек… — Майор задыхался от смеха.

— Совершенно с вами согласен, господин майор, хек-хек!

Немцы даже смеялись одинаково: словно покряхтывали.

Кляко налил себе, Гайничу, который совсем стушевался и сидел молча — страдающий, пристыженный и жалкий.

Откупорили вторую бутылку и тотчас же ее почали.

— Должен вам пояснить, господин офицер, наш пират ничего не понимает в земле и смотрит на нее с таким же отвращением, как я на сардинки. Ненавижу сардинки. Сардинки и русских, хек-хек!

— Сардинки и русских! Хек-хек, изумительно! Боже мой! — Виттнер вытирал заслезившиеся глаза.

Каждый уже наливал себе сам. Бутылка переходила из рук в руки. В блиндаж не доносилось ни звука.

— Я был в Норвегии. — Майор расстегнул мундир. — Господа! Вот куда ездить отдыхать! Построить там желтый, красный или зеленый охотничий домик, а потом ловить в фиордах лососей… Вся Голландия — крошечный садик; а во Франции удается только вино. Этакая Рейнская область номер два. А здесь! — указал майор под стол. — Здесь моя мекленбургская душа поет.

Он мечтательно посмотрел сквозь табачный дым. Коньяк понемногу его разбирал, он то и дело узкой ладонью вытирал уголки губ.

Кляко подливал себе и ужасался. Он не участвовал в разговоре, да его об этом и не просили. Немцы вполне довольствовались разговором между собой, и Кляко был им нужен лишь как благоговеющий слушатель, ошеломленный зритель. Возможно, что они собирались блеснуть своим величием. А Кляко удерживал здесь только коньяк, и он до того вошел во вкус, что, наверно, заплакал бы, отними у него недопитую бутылку и унеси ее за занавеску.

Разговор взлетел на головокружительную высоту, откуда Норвегия представлялась майору фон Маллову глухим, обледеневшим уголком земли, а Голландия — садиком, крошечным садиком с тюльпанами, где некуда вытянуть ноги и как следует улечься. И проживи Кляко хоть миллион лет и не встреть он такого майора фон Маллова, ему бы и в голову не пришло, что вообще можно думать подобным образом.

— После этой войны здесь будет тоже Мекленбург. Великий Мекленбург без песков и сосен.

Фон Маллов уже видел его перед собой. Его пьяные глаза поблескивали даже в клубах табачного дыма.

— А Шлезвиг-Гольштейн, господин майор? — Это прозвучало отнюдь не льстиво.

— Пираты? Для пиратов мы отведем кусок берега у Черного моря. Какие-нибудь анчоусы там найдутся.

— Нет, нет, господин майор, анчоусов там нет, — с грустью отвечал Виттнер. — Не шутите.

— Не разочаровывайте меня.

— Там нет анчоусов! Клянусь честью офицера! — заплакал обер-лейтенант.

— В самом деле? — Майор тоже опечалился. Он расстегнул рубашку и стал почесывать себе живот и бока. — Вши! Проклятые вши.

У Кляко внезапно похолодело лицо и лоб, холод проник в грудь. Он с трудом пересиливал противную дрожь. Голос обер-лейтенанта Виттнера доносился откуда-то издалека.

— Шлезвиг-Гольштейн — это часть великого немецкого рейха. Дания тоже часть великого рейха! Дания — это Шлезвиг-Гольштейн! Да, да, да! — стучал Виттнер кулаком по столу.

— Lokalpatriot, Lokalpatriot! — захлопал в ладоши майор.

— Мы создадим новый порядок! Мы покажем русским! Уничтожим их, уничтожим! Ликвидируем, сотрем с лица земли! Уничтожим и переселим поляков и чехов… Ликвидируем французов. После славян они самые опасные!.. Бельгийцы и голландцы могут остаться на своем месте. А Данию переименуем в Великий Шлезвиг-Гольштейн.

— «Так, так, так, они сеяли мак…» — Майор восторженно хлопает в ладоши. — Вот так-то, мой милый. Бельгийцы и голландцы — это подлинные немцы, наши соплеменники, а ты — пират из Каппельна.

— Да здравствует Каппельн, мой родной город!

— Да здравствует великий Мекленбург! Выпьем за его блестящее будущее, господа!

Майор встает, желая чокнуться с Кляко. Рука у майора дрожит, расплескивая коньяк.

— Благодарю вас, господа. С меня хватит. — Лед в груди Кляко растаял, ему стало жарко.

— Пейте, пейте! Как вы смеете отказываться! — взревел обер-лейтенант Виттнер.

— Тихо! Не оскорбляйте моего гостя. Если хватит, значит, хватит. Вы доставили мне большое удовольствие, хек-хек! До свидания, волшебные стрелки, хек-хек!

— Хек-хек!

Виттнер вытирает слезы.

Кляко вышел вслед за Гайничем.

У двери его начало рвать. Немецкий часовой отвернулся. А майор фон Маллов глядит из-за стола, хлопает в ладоши и кричит как полоумный:

— Ба-ба, ба-ба, ба-ба…

Гайнич почти трезв. Он заметил, что штанина у Кляко на колене разорвана и стянута медной проволокой.

РАЗДЕЛЕННЫЙ ГОРОД

В Правно о Яне Мюних знали только, что этой высокой рыжеватой девушке около двадцати лет и что она превосходно вяжет на ручной машине чулки и свитеры. Раз в две недели они с матерью выходили из дому, неся в белых узелках свой товар, и отправлялись продавать его по окрестным деревням. Домой они возвращались среди дня или под вечер.

Но в эту зиму торговля вразнос пришла в упадок. Жена Киршнера, председательница Frauenschaft[43], энергично занимавшаяся Winterhilfe[44], вместе с членами этой дамской организации завалила мастерскую Мюнихов заказами. Яна целыми днями сидела за машиной и вязала, ее брат работал на второй машине, а по ночам еще красил и сушил мотки вискозной пряжи, развешивая ее на шестах в комнате столько, что нельзя было пройти. Старуха Мюних сшивала связанное, вела в тетрадке учет, а также готовила обед, стирала, обшивала семью и убирала в доме.

Старый Мюних занимал в доме унизительное положение. Он был никто. Единственное, чем он мог похвастать — это тем, что он точно помнил, с каких пор попал в такое положение.

— С тех пор, товарищи, как моя старая ведьма организовала капиталистическое производство.

Он имел в виду свою жену.

Мюних презирал заведенные теперь порядки в доме, грохочущие машины, разноцветную пряжу на шестах. Когда ему приходилось подлезать под эти пестрые гирлянды, он отваживался на слабый протест:

— Когда-нибудь я все это вышвырну, сожгу этот хлам, честное слово, так и будет! Сгорит в два счета, ведь все из дерева. Дьяволы! Все вы дьяволы! Убирайтесь в преисподнюю!

— Посмотрела бы я! Только попробуй! Повторяю: попробуй — своих не узнаешь! Старый черт!

— Сама ты чертовка!

И старый Мюних предпочитал удалиться.

Дома он ни к чему не прикасался, всю зиму ждал весны, радовался, что скоро она придет и он пустится странствовать по белу свету, будет работать. Ведь «инженеры-архитекторы» всюду требуются. Весна приближалась. Шел уже февраль. Переждать еще март, а в апреле все правненские мастера разбредутся кто куда. Уйдет и он. Близость весны придавала Мюниху смелости. Он цеплялся ко всем в доме, задирался.

— Недолго вам меня терзать! Буржуи! Бедноту грабить — вон что затеяли!

— Какую бедноту? На разных барынек работаем, пусть платят! Это же Winterhilfe, пустомеля!

Мюних не знал, что возразить, но по этому поводу не горевал. «Этот-то месяц я уж перетерплю, хоть бы и на острие иглы сидеть пришлось», — утешал он себя, отправляясь посмотреть, что делается на свете да каково там людям живется-можется. На улице он попадал в объятия такого же, как он, «инженера-архитектора», и они уже толковали о политике. Вечер заставал их у Домина, где они сидели до ночи. Расходились в полночь, когда Домин выгонял их вон.

Два раза в месяц Мюних позволял себе выпить пять кружек и, будучи немцем, точно соблюдал и срок и количество. От пива ноги у него иной раз подкашивались, а иной раз и нет. Не подкашивались они в те дни, когда жена кормила его обедом.

— Возьми в духовке. Лопай! И тарелку с ложкой не забудь помыть! Кому ж еще мыть? Мне некогда.

— Только для эксплуатации время есть, — бормотал он, но съедал обед, и ноги его от пяти кружек не подкашивались. Его тянуло, подмывало выпить и шестую, но он справлялся с соблазном. И не мог удержаться, чтобы не похвастать на весь трактир:

— На свои пью. Будь я миллионером — и пил бы как миллионер. Но я «инженер-архитектор», — и пить должен по-другому. Пять кружек! На шестую не хватает, весна еще далеко. Моя ведьма завела капиталистическое производство, по комнате пройти нельзя. Вы меня послушайте, товарищи! Моя ведьма накопила целый миллион! А на что ей столько денег? В могилу она их возьмет? — Он хохотал, показывая свои два стальных зуба. — А и возьмет, так они там ей ни к чему. На том свете не пьют, не едят, это давно доказано, — кричал он на весь трактир, ораторствовал, но никто его не слушал, и голос Мюниха тонул в оживленном гомоне.

Сытый, он засыпал после пятой кружки. В полночь его приходилось вытаскивать, вернее, выносить. Просыпался он на крыльце Домина. Там его оставляли друзья-приятели и товарищи, уже однажды проученные: пьяного Мюниха как-то раз доволокли до дома, но «миллионерша» набросилась на мужа и избила бы его, если бы Мюниха не вырвали из ее когтей. Дело дошло чуть ли не до драки. И она, похожая на привидение, в длинной белой рубашке, гналась за ними до самой площади. Лучше всего Мюниху было на крыльце у Домина.