— Будет! — с воодушевлением ответил Кляко.
— Будет… — неуверенно поддержал его и венец. — Должна быть. Но я вас задерживаю, извините. — Он встал, поднялись и словаки. — Благодарю вас за этот приятный разговор. Вы были так любезны. И если я сказал что-нибудь лишнее, что-нибудь неудачное, не сердитесь на меня. Меня зовут Реннер, Отто Реннер.
— Ян Кляко!
— Ян Лукан!
— Ян. Тот и другой Ян. Это Иоганн?
— Да.
— У меня есть брат. Он старше меня на три года. Тоже Ян. Он воюет где-то в Африке. Тунис, Ливия. — И он понизил голос: — Не думаете ли вы, господин офицер, что наш век впал в безумие?
— Я думаю о нем как нельзя хуже, господин Реннер.
— «Господин Реннер!» — Он сухо засмеялся. — Давно я этого не слышал. Прощайте, господа! — Он быстро вышел из блиндажа, они думали, что они хотя бы обменяются рукопожатиями.
— До свидания! — крикнули они вслед.
— Прощайте! — Реннер вернулся и сказал, стоя в дверях блиндажа: — Передайте от меня привет Братиславе и Вене. Прощайте!
Шаги удалялись, и по мере того как они затихали в душу Кляко пробиралась тоска. Или она была уже раньше, а он этого не осознавал. И все же в душе Кляко затлелась еще искра. Он спросил Лукана:
— Ты бывал в Братиславе?
— Нет.
— И я, дружище, не был. Опять я этому бедняге забыл дать сигарет… Отто Реннер, Отто Реннер.
После этого время потекло быстрее, как половодье. В темном блиндаже нового НП, будто неугасимые лампады, горели два красных огонька. Они то светили ярче, то тускнели, поднимались и снова опускались, когда рука отнимала их от губ. Кляко с Луканом курили и курили, лишь бы не говорить.
По телефонному проводу уже передали приказ на позицию, и батарея была в полной боевой готовности. Разверстые пасти орудий отвратительно уставились в темную безлунную ночь — в небо с редкими звездами.
Гайнич храпел. Христосик тщательно наблюдал за порядком, обо всем помнил. Ординарцу он приказал:
— Завесь вход двумя одеялами, чтобы не было слышно храпа. — Одна каска была у него на голове, другую он держал в руках.
Солдаты с бачками уже отправились на НП.
Виктор Шамай сидел в своей повозке и клевал носом.
Неподалеку расхаживал фельдфебель Чилина и грозил приглушенным голосом:
— Не спите, ребята, такие-сякие, не то я вам головы поотрываю!
— Пан фельдфебель!
— Что надо? Чего орешь?
— Атака готовится, что ли?
— Молчать!
Чилина знал не больше солдат, не больше солдат знал и поручик Кристек, но еще меньше знал надпоручик Гайнич, пьяный Гайнич, с пяти часов храпевший в блиндаже.
Орудия, отвратительно разинув пасти стволов, смотрели в темную ночь. В стальной утробе лежали снаряды, начиненные порохом. Орудийные расчеты сидели на лафетах, дремали, растянувшись на непромокаемых плащ-палатках у колес. Никто не осмеливался отойти даже на шаг, потому что Кристек, словно овчарка, кружил рядом и на всех набрасывался:
— Куда? Не знаешь, что объявлена боевая готовность?
— Иисусе Христе, уж и до ветру сходить нельзя?
— Хватит поминать Иисуса!
— Ребята, — чуть не плача говорил солдат, — истинно верующему христианину уж и к богу своему обратиться нельзя. Слыхали?
— Проваливай!
Кто-то засмеялся и затянул:
— Христе, боже наш!
— Тихо!
Поручик Кристек знал, что это солдаты над ним смеются. Он стиснул зубы — не в его силах было что-либо предпринять, — и он в сотый раз давал себе слово не поддаваться на провокации.
— Что вы сказали, пан поручик?
— Тихо! — рявкнул Кристек.
— Да! Я не расслышал или позабыл. Тихо? Ну, ладно.
Это был кто-то из расчета второго орудия. Остальные засмеялись. Смех встряхнул людей после долгого молчания. Ночь была темная и скрывала лица виновников.
— Слышите, ребята? Кто это так храпит, будто мерин!
— Должно быть, мерин и есть.
— А не наш ли это командир?
— А разве это не одно и то же? Ну и бестолковый же ты!
— Ага!
— Я не должен поддаваться на провокации, не должен, не должен! — бормотал поручик Кристек, кусая ремешок от каски. Он злился не на солдат, а на пьяного командира, к которому он потерял всякое уважение. Солдат он не понимал. Как могли они смеяться в такой момент? Поручик Кристек еще не знает, что под личиной смеха иногда кроется страх. Не знали этого и солдаты, но смеялись. Им было страшно.
— Курить разрешается, но осторожно. Поняли? — Кристек кое-чему все же научился.
— Иди ты!
— Поручик молодчина! Валяй, ребята!
После этого все стихло. Рдеющие точки зароились во мраке и плавали в нем.
Чилина ходил среди повозок, приговаривая:
— Можно курить, ребята. Только брезент не сожгите!
Чилина ходит среди повозок. На голове у него каска. Он все время ходит, и никому это не кажется странным. Ему тоже. И уж совсем никто не задумывается над тем, что голос у него стал другим.
— Наступление, пан фельдфебель?
— Ничего я не знаю, но что-то готовится. Боевую готовность неспроста объявляют.
— Ребята говорят, что готовится наступление. Но на переднем крае что-то тихо.
— Помолчи…
— Да я ничего…
Последнее слово слилось с отдаленным треском, который все усиливался.
— Начинается!..
Чилина бросился в темноту.
— Уже начинается!
Лукан хотел выбежать с НП, но Кляко его остановил.
— Ты что, маленький?
— Сонные мухи! Растяпы! — орал майор фон Маллов, стуча кулаком по столу. — Двадцать два часа семь минут. За эти семь минут не сумели добраться даже до половины склона! Застряли где-то в кустах. Сонные мухи! Иван забросает их гранатами. Растяпы! — взревел он и выскочил из командирского блиндажа.
Штрафная рота должна была захватить врасплох защитников высотки, незаметно доползти до половины склона и затем, бросившись вперед и схватившись врукопашную, взять высоту и закрепиться на вершине. Словацкая батарея должна была отрезать высоту заградительным огнем.
В низине вспыхивают и быстро гаснут огоньки. Отрывистые, сухие взрывы напоминают мины. Но здесь они слышатся глухо, будто из глубины. Сквозь узенькую амбразуру доносятся визгливые человеческие голоса, мало чем отличающиеся от завывания снежной вьюги.
— Две зеленые ракеты, — твердит поручик Кляко, и дрожь пробирает его до костей. По амбразуре хлещут вспышки рвущихся ручных гранат.
Где-то далеко поднялась белая ракета и ярко осветила все вокруг.
Пулеметы лают, хрипят, шипят. Трассирующие пули, словно водяные струи, носятся наперегонки по безлунной ночи и угасают вдали. Они падают и сразу исчезают. Это вершина высотки триста четырнадцать. Они отскакивают рикошетом от камней, скользят по ним, вдруг взвиваются к небу, разлетаются в стороны. «Итак, я жду сигнала — две зеленые ракеты, — а потом даю команду батарее. Я трус и подонок, но хотел бы я знать, что сделал бы на моем месте другой?»
В низине видны вспышки гранат, но разрывов не слышно, не слышны и стоны раненых штрафников, которые до этого выли, будто вьюга. Низина сейчас как огромный котел, в котором все бурлит и клокочет, а может быть, люди неожиданно разбудили от долгого сна преисподнюю, непростительно оскорбили ее.
— Легко обругать себя трусом, когда ты потерял голову от ужаса. Всегда ли слово «трус» будет означать одно и то же? Одна зеленая, вторая? Они трещат и сыплют искры, как бенгальский огонь на рождественской елке.
— Лукан! Слушай мою команду!..
В двадцать три часа двенадцать минут вторая рота батальона фон Маллова и остатки штрафников захватили окопы на вершине триста четырнадцать и нашли там шесть убитых защитников.
— Шесть русских и тридцать два наших — хорошенькое соотношение! Ставь носилки, я хочу закурить.
Рядом с новым НП Кляко траншея разветвлялась. Довольно долго немцы выносили убитых. В свете ракет Кляко хорошо видел согнувшиеся фигуры солдат. Вот двое с носилками подошли к НП.
— Давай в сторону, не будем мешать движению, да… Вот и хорошо…
— Черт побери! Эта высотка — всего-навсего несколько жалких камней! Засветло я видел ее как на ладони. Непонятно, чего туда наших понесло!
— Тактика, дружище. Готовится что-то значительное.
— Хоть бы деревья там были.
— Где?
— На этой высотке! Где же еще?
— Ух, и вредный ты старик!
— Деревья — это богатство. Доски, балки…
— Отстань.
— Как бы там ни было, будет позор, если в этом году не покончим с большевиками.
— Позор на весь мир, это и я скажу.
— Ну вот видишь! Чего ж ты меня-то обзываешь?
— Черт побери! Что тут общего?
— Говоришь, как идиот, все путаешь.
— Я ничего не сказал. Разве я говорил что-нибудь?
— Ничего.
— Ну, то-то…
Шаги. Все время кто-то приходит, уходит.
— Чую дым. Старый заслуженный штрафник утверждает, что здесь курят.
Это был новый голос, грубый, властный, не вязавшийся с беззаботным тоном говорившего.
— А-а! Штрафная рота!
— Куда прешь, братец! Здесь мои ноги!
— Blboune![50] — вырвалось вдруг чешское слово, и тот же голос произнес по-немецки: — Откуда мне знать, что ты тут свои вонючие клешни растопырил! Подвинься малость!
— Ну, ну!
— Ну, ну! — Кляко насторожился, потому что голоса звучали вызывающе.
— Так я сразу и испугался вашей милости!
— Штрафная рота! — И один из первой пары даже плюнул.
Новый, зажигая сигарету, сказал:
— Да, штрафник. Но я бы не советовал тебе так говорить, особенно в темноте, нет, не советовал бы. А ты еще и плюнул. Милок, не надо так делать!
— Ух, а я испугался!
— Милок, не делай этого. Я старый заслуженный штрафник. А почему? Потому, что во мне больше солдатской доблести, чем во всей твоей семье вместе с твоим прадедом. Ты понимаешь, дружок, что такое бывалый солдат? Один унтер, некий Пауль Кеттнер, — с ним ты не встретишься, ведь унтеров на божьем свете как собак нерезаных, — тот тоже не хотел мне верить и — недосчитался зубов. Вот я и говорю, что если и есть у нас порядочные люди, так они ходят в штрафниках. А что касается меня, — это истинная правда.